Голос, говорящий в ветре
Фик посвящается koudai, без которой его бы не было Автор: logastr
Бета: Мильва
Пейринг: ШХ/ДУ
Рейтинг: NC-17
Саммари: фик написан по заявке Sige № 21. Авторский фик или перевод по книжному канону из серии "на самом деле все было совсем не так, как потом написал доктор Уотсон". По любому из рассказов АКД. Слэш, Уотсон/Холмс, first time или established relationship; ангст можно, но не увлекаться, и чтобы в итоге все было хорошо.
Фик написан по рассказу (и серии студии «Гранада») «Одинокая велосипедистка».
«The flesh is the vision, the spiritual the only real and true» («Плоть – это видение, только духовное реально и истинно»)
А. Теннисон
Из дневника Дж. Х. Уотсона. Запись от 6 марта 1885 года.
…мне порою кажется, что он — истинное Божество, отвергающее все плотское, земное и животное. Что он более дух, чем человек. Когда он разгадывает очередную загадку и мысль его столь быстра, что обыкновенному человеку, вроде меня, не угнаться за ним, он приближается к истинному, чистому воплощению божественного в человеческой природе, к тому, о чем мечтали древние философы.
Он непостижим. Он неуловим и таен. И я доволен уже тем, что мне дозволено проникнуть в его тайны, хотя бы отчасти…
1.
Холмс расследовал дело табачного миллионера Джона Винсента Хартера. Он был полностью погружен в сложную работу и едва удостаивал своего соседа мимолетным приветственным кивком по утрам.
Пятничным вечером, освободившись от необременительных обязанностей в клинике, Уотсон смотрел в окно гостиной, и его охватывала непонятная тоска, которую он не привык в себе ощущать. Холмса еще не было. Уотсон окидывал печальным взглядом пыльную Бейкер-стрит. В этом году апрель выдался сухим – две недели без дождей и как результат – покрытый тонким слоем пыли и гари Лондон. Даже зелень в Ридженс-парке поблекла.
читать дальшеНа подоконнике скопились старые газеты, можно было бы разобрать их… Но в них могло оказаться что-то важное для Холмса, для этого его дела, в которое он не счел нужным доктора посвятить. С досадой Уотсон думал о том, что от такого безделья можно, пожалуй, как Холмс, заняться игрой на скрипке или попробовать семипроцентный раствор… Что ж – и скрипка, аккуратно убранная в футляр, лежала тут же, на подоконнике, и кокаин был вполне доступен… Но Уотсон полагал, что все эти способы годятся для Холмса и совершенно не годятся для него самого. Он хорошо знал, что хандра прекрасно лечится прогулками и спортом.
Уотсон отошел от окна и прошелся по гостиной взад и вперед, посасывая пустую трубку. Через пару минут он решительно направился вниз на кухню, желая узнать у миссис Хадсон, будет ли сегодня обед, если Холмс так и не явится домой.
Он спустился уже на десятую сверху ступеньку, когда входная дверь чуть скрипнула, и вошел Холмс, помахивая свежей вечерней газетой.
– Добрый вечер, дорогой Уотсон! – Холмс снял цилиндр и перчатки. Он смотрел на доктора сияющим взглядом – по нему совершенно отчетливо было видно, что в деле табачного миллионера появились положительные сдвиги. Доктор с удовольствием расспросил бы Холмса, но все еще находился под влиянием плохого настроения и поэтому только напряженно свел брови.
— Здравствуйте, Холмс. А я уже решил было, что останусь сегодня без обеда.
— Ха, — Холмс рассмеялся, в одну секунду преодолел разделявшее их расстояние, и похлопал доктора по плечу, — я зверски голоден и никак не могу обойтись без обеда сегодня. Хотите, поужинаем у Мадзини?
— Я собирался в клуб, — начал Уотсон неуверенно.
— О, какие пустяки, — Холмс слегка подтолкнул Уотсона вверх по лестнице, — идите, одевайтесь.
Через полчаса они уже сидели в небольшом ресторанчике на Оксфорд-стрит. Это весьма уютное заведение друзья посещали довольно часто, хозяин хорошо знал Холмса и относился к нему с почти подобострастной почтительностью.
— Итак, сеньор Мадзини, чем вы порадуете нас сегодня? Только учтите, что Уотсон голоден, как молодой лев. – Холмс сидел нога на ногу в мягком кресле и лукаво поглядывал на доктора, дотошно изучавшего меню. Уотсон сознавал, что у него действительно забавный вид, но с другой стороны, он и впрямь был голоден.
— Не все люди, подобно вам, Холмс, способны обходиться почти без еды.
— О, не знаю, как насчет еды, а вот бутылку кларета, пожалуй, откройте, — обратился к хозяину Холмс. — Уотсон, – он наклонился к доктору, указал тонким пальцем в меню и прошептал заговорщицки, – хочу напомнить вам, что вот у этой телячьей грудинки самая большая порция.
Уотсон улыбнулся. Все-таки невозможно было сердиться на Холмса, когда он излучал такое обаяние. Холмс тоже улыбнулся — он, конечно же, не думал обижать своего друга.
— Итак, Холмс, я вижу, что вы окрылены успехом? Может быть, поделитесь со мной, пока телятина тушится?
— Ах, дорогой Уотсон, — Холмс мечтательно прикрыл блестящие глаза, — я действительно увидел сегодня путь, по которому пройдет мое расследование, но пока я совершенно не готов поделиться им с вами. Если хотите, я боюсь спугнуть удачу, сбить самого себя с правильного направления. – Холмс засмеялся, быстро глянув на лицо Уотсона, на котором при этих словах отобразилась вся гамма его чувств — от разочарования до глубокой досады.
Несмотря на то, что Уотсон казался гораздо более заинтересованным в своем соседе, Холмсу нравилось наблюдать за доктором: вот он пожевывает кончик уса, в нетерпении, возможно, происходящем от нерасторопности мистера Мадзини, а, возможно, из-за устроенной самим Холмсом неизвестности. В действительности, в деле табачного миллионера не было ничего особенно интригующего; оно требовало только лишь времени и довольно скучной работы в Королевской библиотеке. Самую зрелищную часть – химический опыт, Холмс приберег для Уотсона на завтрашний субботний день. Блестящий фокус – восхищенный взгляд – а завершится все концертом в Ковент-гарден. Прекрасно!
— Расскажите-ка лучше мне, мой друг, как вы провели сегодняшний день? – любезно сказал Холмс.
Уотсон только махнул рукой.
— В клинике было скучно. Старые пациенты выздоравливают. Тот тяжелый, о котором я вам рассказывал, кажется, готовится отдать богу душу, – Уотсон вздохнул. — Да, еще сегодня был новый пациент, рабочий из тех, что строят метро, ему оторвало большой палец. Он рассказал, что его бригада в понедельник начнет работу на Бейкер-стрит, и очень сокрушался, что не сможет трудиться там какое-то время. Так что, Холмс, наше жилище вскоре перестанет быть таким спокойным.
— Это ужасно, — сказал Холмс, улыбаясь.
— Чему вы смеетесь?
— Вы совершенно не похожи на человека, который умеет наслаждаться покоем, Уотсон. Между тем, в ваших разговорах только и слышно, что о добропорядочности и здоровом образе жизни.
— Не вижу тут никакого противоречия – я люблю деятельность, но деятельность во благо. Разве и вы не придерживаетесь тех же взглядов?
Холмс еще раз улыбнулся и ничего не ответил.
— А, вот и гениальная телятина мистера Мадзини! – Холмс аплодисментами приветствовал официантов со снедью.
Телятина была превосходна. Кларет слегка туманил голову, придавая мыслям необычную мягкость и расслабленность. Уотсон смотрел на Холмса, который пересказывал свое последнее «столкновение» с инспекторами Скотленд-Ярда, и почти не слушал. Просто следил, как шевелятся губы Холмса, как тот взмахивает руками, как вздергивает бровь, возмущаясь самонадеянностью и глупостью полицейских служак. Холмс казался ему прекрасным. Это ощущение рождалось где-то глубоко внутри, поднималось вверх вместе с дыханием и туманило голову. Но вместе с ним появлялось и ощущение неправильности. Холмс был прекрасен, это факт. Но при чем тут его руки? Тонкие губы? Причем тут ямка под его скулой на правой щеке?
— Уотсон, вы меня не слушаете? – Холмс удивленно поднял брови.
— Слушаю, очень внимательно, Холмс, — встрепенулся Уотсон. – Просто слегка задумался. Вы, кстати, так и не ответили на мой вопрос о благонамеренности.
— Уотсон! – Холмс начал раздражаться, — Чтобы пускаться в такие философские дебри, нужно сначала определить, что есть «благо». По-моему, это весьма относительное понятие. То, что будет благом для одного, вполне может оказаться черным злом для другого. Этому тысячи примеров – сами подберите подходящий. О, да, вы и вам подобные благонамеренные джентльмены всегда знаете, где благо. Вы – на страже общественной морали и всегда готовы осудить отступающих от нее! Уотсон, я воистину восхищен вами! – Холмс замолчал и, отсалютовав доктору бокалом кларета, выпил его залпом.
— Полноте, Холмс. – Уотсон был ошеломлен. Он никак не ожидал подобной вспышки, — я вовсе не хотел… Я вовсе не думаю, что знаю, где благо.
— Что ж, это хорошо, — холодно сказал Холмс и сложил салфетку. – Пожалуй, мне надо наведаться кое-куда, дорогой мой Уотсон. Прощайте.
Холмс встал, и, расплатившись с официантами, так быстро покинул зал ресторана, что Уотсон и слова не успел возразить.
Кларет больше не казался ему таким приятным.
Когда Уотсон вышел на улицу, сумерки уже сгустились над Лондоном. Он поднял голову: звезд не было видно – небо затянуло дымкой и в воздухе запахло дождем. Давешняя тоска накатила с неожиданной силой.
— Ридженс-стрит, — сказал доктор кэбмену, усаживаясь и благословляя сумерки, в которых не видно было краски стыда, заливавшей его лицо.
«О, нет, Холмс, — думал Уотсон, трясясь на брусчатке, — вы не правы. Мне не всегда точно известно, в чем заключается благо. И даже больше – иногда я точно знаю, что поступаю дурно, но все равно поступаю так. И хотя я не использую кокаин, я гораздо, гораздо хуже вас. Потому что не могу противостоять своим животным, грязным желаниям».
На Ридженс-стрит располагались казармы. Там было много солдат вечерами. И был там один дом…
Стюарт Пип был давно знаком Уотсону. Этот весьма симпатичный молодой солдат – худенький и тонкокостный в отличие от многих, которые были не прочь заработать, проведя время с джентльменом. Когда Уотсон впервые встретил Стюарта, он подумал даже, что тот слишком молод и хрупок для службы.
— Доброго вам вечера, доктор, – парнишка сам выступил на свет, когда увидел, что Уотсон выходит из кэба.
— Здравствуй, Стюарт. Как твои дела?
— Без вас были плохи, сэр.
— Что так? Служба тяжела?
— Очень тяжела, доктор. Так устаю – смерть. Наверное, я совсем занемог.
— Ничего, Стю, сейчас я тебя осмотрю…
Это был их обычный ритуал. Почему-то Пипу нравилось обставлять все так, будто бы это он пользовался услугами доктора, а не наоборот.
Они вошли в подъезд дома с плотно-задернутыми красными портьерами и после того, как Уотсон отдал положенную плату старику на входе, поднялись в номер. Это была совсем маленькая и не слишком чистая комната с единственной скрипучей кроватью и нечистой постелью. Но Уотсону было все равно. Вернее ему даже нравилась вся эта нечистота, которая подчеркивала глубину его падения.
Стю быстро раздевался и ложился на кровать, раскинув руки и ноги в стороны. Почему-то он считал, что у докторов на осмотре лежат именно так.
Уотсон тоже снимал пиджак. Раздеться больше у него не хватало духа. Он подворачивал рукава рубашки и садился на край кровати.
Стю не был красив – его черты были грубоваты, а выражение лица вечно какое-то хитрое, даже когда он выгибался от удовольствия. Его обритый почти «на нет» череп был немного неправильной формы – слишком выпуклый сзади и скошенный со лба. Что в нем нравилось Уотсону, тот и сам бы не смог сказать.
Он слегка разогревал ладони одну о другую по докторской привычке и осторожно опускал их на лежащее перед ним тело. Вся эта глупая игра вовсе не заводила Уотсона, но он знал, что для Стю это почему-то было важно и что без нее он не получит потом того, зачем сюда приходил. Он ощупывал худые руки, разминал небольшие мягкие узлы мышц, проводил согревшимися ладонями по впалой груди и животу, по бедрам – сначала снаружи, а потом внутри…
Стю слегка хихикал, когда Уотсон проводил пальцами в его паху, покрытом кудрявым черным волосом. Зато, когда Уотсону эта игра надоедала до омерзения и он довольно грубо переворачивал Стю на бок и устраивался рядом, тот лежал тихо и уже не хихикал. В конце концов, так он отрабатывал свои деньги.
Уотсон торопливо высвобождал член и раздвигал рукой тощие бедра Стю. И все. Больше ничего и не требовалось от этого грязноватого солдатика. Он даже не входил в него, а только гладил-гладил-гладил бесконечно худую спину с широкими плечами и узкой талией… Лежать так – только лежать, чувствовать рядом чужое живое горячее тело.
В этот момент Уотсон чувствовал самое большое наслаждение, ради которого и ездил на Ридженс-стрит. Но это было только мгновение – через секунду, ему становилось этого мало, и он начинал двигаться, с каждым конвульсивным движением приближаясь к свободе. Худая спина и поджарые бледные ягодицы Стю, покрытые цыпками и черными редкими волосками на несколько минут становились для него важными – важнее всего остального, важнее морали, блага, бессмертия души и прочих прекрасных, но далеких и почти неощутимых сейчас вещей.
Когда он изливался в предусмотрительно подставленную руку Стюарта, он выплескивал и себя. Сегодня было особенно противно, к тому же этот мальчик, по странной прихоти в самый острый момент вздохнул порывисто, чуть дернувшись под его руками. И Уотсон вдруг, каким-то непостижимым образом, на краткое мгновение ощутил с собой рядом совсем другое тело, другое прекрасное, гибкое и тонкое тело.
Еще никогда Стю не получал столь щедрой платы, и никогда еще доктор не чувствовал себя таким потерянным и грязным после встречи с ним.
Он выходил из дома с красными шторами как будто делал шаг в преисподнюю.
Уотсон прошел два квартала до дома 221-би на Бейкер-стрит пешком, втайне желая, чтобы какие-нибудь шальные люди напали на него в темных подворотнях и, возможно, убили бы. Но ничего этого не произошло. Он, как и много раз до этого, дошел до дома благополучно. Тихо открыл дверь и, стараясь наступать как можно осторожнее на предательские скрипучие ступени, поднимался мимо гостиной, молясь всем немыслимым богам, чтобы дверь была закрыта, и Холмс не ждал его. Так и было — дверь в гостиную была закрыта, и Уотсон поднимался к себе, мучительно, до боли в животе, осознавая, что Холмс вовсе не спит, и не только слышит, что он вернулся, но и, несомненно, догадывается о том, где его сосед провел вечер.
Холмс поджидал своего компаньона, сидя в гостиной и занимая себя чтением утренних газет с девяти часов утра. Он выпил чашку кофе за завтраком, хотя сделал это скорее механически, чем ощущая настоящий голод. Ждать Холмс умел хорошо, однако в последнее время он стал замечать, что когда дело касается Уотсона, его обычные умения начинают давать сбои. Например, эти три часа до двенадцати, когда он услышал, наконец, как дверь в спальне Уотсона отворилась, показались ему бесконечно долгими.
Уотсон спускался слишком медленно. Это настораживало – обычно доктор сбегал вниз легкой походкой спортсмена и проголодавшегося мужчины. Но сегодня он был скорее похож на старого хромого пони, на котором в детстве Холмса учили держаться в седле.
Наконец, пони добрел до стойла. Уотсон отворил дверь гостиной и Холмс, бросив только один короткий взгляд на него, увидел, что проснулся доктор давно, но по какой-то неизвестной причине сидел все это время в своей комнате.
— Что-то вы разоспались сегодня, Уотсон, — сказал Холмс, не отрывая взгляда от передовицы «Таймс».
— Добрый день, Холмс. Вернулся поздно из клуба.
Холмс быстро улыбнулся, но ничего не сказал. Доктор поднял газету, валявшуюся на полу, и сел в свое кресло. Если бы Холмс не ждал его с самого утра, чтобы показать тот самый эксперимент, тщательно подготовленный и зрелищный, то он насторожился бы сразу, как только понял, что Уотсон не читает газету, а только тщетно пытается сделать вид.
Но сейчас Холмс решил удержаться от того, чтобы указать доктору на тот прискорбный факт, что он держит «Монинг пост» вверх ногами.
Только через десять минут, в течение которых друзья хранили молчание, Уотсон и сам заметил, что держит газету вниз заголовком.
Холмс ухмыльнулся:
— Да, дорогой мой Уотсон, вы сегодня явно не в духе – видимо столь долгий сон вам не на пользу.
Доктор ничего не ответил.
— Но я, пожалуй, знаю, чем развлечь вас сегодня, — весело произнес Холмс и дождался, пока Уотсон поднимет на него взгляд. – Дайте мне немного подготовиться, и я покажу вам опыт, который приведет нас к разгадке дела табачного миллионера!
Холмс быстро перебрался за свой химический столик. Уотсон только сейчас обратил внимание, что там уже разложены какие-то порошки и подготовлена спиртовка. Первым порывом его было сразу же подскочить к лаборатории Холмса, чтобы все разглядеть в подробностях. Он даже привстал в кресле. Но потом кивнул Холмсу и опустился в кресло снова, и даже снова взял в руки газету.
Через полчаса Холмс позвал его сам:
— Идите сюда, Уотсон. Сейчас я покажу вам опыт, который поставит точку в этом деле. Помните, писали, что в гостиной загородного дома мистера Хартера в самый разгар бального веселья появился страшный густой ядовитый дым, который приняли за пожар, и вечеринка была расстроена?
Уотсон кивнул.
— Так вот… Вы как-то действительно рассеяны сегодня, сосредоточьтесь, а то пропустите все самое интересное. Когда приехала пожарная команда, никакого пожара в доме не оказалось. Через час дым рассеялся, а в кабинете мистера Хартера было обнаружено анонимное письмо с угрозами.
Уотсон опять кивнул.
Холмс посмотрел на доктора, слегка склонив голову на бок, отчего стал похож на птицу. Да, Уотсон растерян и подавлен. Вчера он слишком резко прервал их обед, но неужели Уотсон так сокрушается по этому поводу? Нет. Не так. Вчера доктор вернулся действительно поздно и не зашел в гостиную. Это значит, что он или проигрался в пух и прах или…
— Что с вами, Уотсон? — начал Холмс, но его, к величайшему облегчению доктора, прервала миссис Хадсон.
— Мистер Холмс, к вам молодая леди!
— Ничего слышать не хочу! – закричал Холмс и замахал на квартирную хозяйку рукой — Я занят!
Но старуху не так-то просто было сбить с толку. Она сложила руки на груди, всем своим видом демонстрируя твердое намерение добиться своего.
— А я говорю вам, мистер Холмс, что вас хочет видеть молодая леди!
— Ухо-ди-те, мис-сис Хад-сон! – раздельно произнес Холмс, в глазах которого начали сверкать яростные искры.
Миссис Хадсон конечно не думала отступать, но ей явно не помешала бы поддержка доброго доктора, и она, слегка нахмурившись, буравила его взглядом. Уотсон смотрел на свои руки. Обычные, ничем не примечательные, сильные ладони военного хирурга. На указательном пальце – заусенец, надо бы обрезать…
— Все-таки, Холмс, примите девушку. – Уотсон сразу же пожалел о том, что произнес эти слова. Холмс заиграл желваками и сузил глаза.
Теперь он все понял. Этот докторишка ездил удовлетворять свои половые потребности. И теперь сгорает от стыда.
— Девушка, говорите? – вдруг обратился Холмс к миссис Хадсон совсем иным тоном.
— Да, мистер Холмс, причем настоящая леди!
— Зовите.
Как только посетительница вошла в комнату, Холмс вихрем, едва не сбив на пол все химическое стекло, подлетел к ней и принялся усаживать в кресло.
Девушка была обворожительна. Светлые вьющиеся локоны и здоровый румянец, а главное – королевская осанка и спокойное достоинство.
Уотсон почти сразу вздохнул с облегчением. Не только потому, что неожиданный визит позволил ему отсрочить или даже вовсе избежать неприятных расспросов Холмса. Почему-то в присутствии мисс Смит, как представилась посетительница, все люди, в том числе и он сам, казались гораздо лучше и светлее. Ее большие голубые глаза смотрели на мир чисто и искренне – в мире просто не оставалось черноты под этим взглядом. Женщины, леди, в особенности молодые девушки, всем своим обликом олицетворявшие невинность, возбуждали в Уотсоне глубокое искреннее уважение. Связать свою жизнь священными узами брака было его тайной мечтой, и он только надеялся, что когда-нибудь встретит ангела, согласного очистить его от скверны.
Когда мисс Смит сказала, что обручена, он едва удержался от печального вздоха.
Холмс же, напротив, смотрел на мисс Смит слегка презрительно. Девушка, сидящая перед ним, была полна всех мыслимых и немыслимых достоинств: она, несомненно, была спокойна, уравновешенна и целомудренна; она была образована и музыкальна, и даже, по-своему, умна. Но в данный момент она представляла собой всего лишь «экземпляр», объект исследования. Проблема, с которой она пришла, была гораздо интереснее, чем она сама. А вздохи, которые испускал докторишка, сидя рядом на диване – интереснее в сто крат.
После того, как посетительница изложила суть своего дела, Холмс заверил ее, что поможет, а Уотсон довел до двери.
— Вы думаете, мисс Смит угрожает реальная опасность? — спросил Уотсон, когда проводил юную велосипедистку взглядом из окна.
— Вполне возможно, — резко ответил Холмс, и если бы Уотсон не думал об ангельской кротости юных женщин, он бы заметил, как лицо его друга заострилось от раздражения в этот момент.
— Вы поедете в Фарнем? – Уотсон наконец обернулся и тут же осекся, потому что Холмс смотрел на него зло и даже… с гневом.
— Нет, поедете вы! Я не могу прерывать важное расследование из-за глупой интрижки.
Дверь в спальню Холмса захлопнулась за ним с грохотом, от которого миссис Хадсон, вошедшая накрывать стол к чаю, едва не выронила поднос.
Уотсон хорошо знал, что теперь Холмс не выйдет до вечера и к чаю не прикоснется. И от того, что он был, хотя бы и косвенно, виноват в этом тоже, Уотсону сделалось почти дурно.
Миссис Хадсон пожала плечами и поставила на стол поднос.
— Выпейте чаю, доктор Уотсон, все перемелется.
— Вы правы, — голос доктора неожиданно сорвался на фальцет, так что он вынужден был откашляться, — миссис Хадсон. А потом я поеду в клуб и поужинаю там.
— Вот и хорошо, — миссис Хадсон протянула руку, едва не погладив Уотсона по голове, но вовремя остановилась и улыбнулась ему.
Холмс из своей комнаты слышал, как он прощался с миссис Хадсон.
Теперь можно выйти в гостиную, взять скрипку и немного подумать. Но, собственно, над чем тут думать? Концерт Мендельсона? Или, быть может, Паганини…
Холмс положил скрипку на плечо. Мостик где-то валяется, и искать его сейчас совершенно не хотелось. Смычок тоже надо бы привести в порядок, но… потом.
Бессовестно играть Гайдна на таком расстроенном инструменте. Но сейчас это неважно.
Уотсон уехал в клуб и даже не поинтересовался, чем закончилось расследование дела табачного миллионера. Химические приготовления остались без дела.
Пальцы скользят. Десятый такт после третьей цифры коту под хвост.
Интересно все-таки, где он вчера был, что погрузился в такую пучину стыда и угрызений совести?
Эта ужасная партия никогда не дается сразу. Никогда.
Холмс играл Аллегро из Симфонии при свечах, сбиваясь и почти не следя за положением пальцев. Его занимал сейчас не Гайдн, и даже, не Уотсон, хотя это, безусловно, всегда привлекательный объект для размышлений, но он сам.
Уотсон ездил в бордель. Что в этом неприятного для него, для Холмса? Логика говорила, что ровным счетом ничего. Но Гайдн не давался, выскальзывал из-под смычка и падал на подоконник обрывками тактов и странным, душераздирающим скрипичным плачем. Уотсон ездил в бордель и так сам расстроился из-за этого, что испортил, совершенно испортил все утро и день. И вечер. Почему это так задевает, если логика говорит, что надо найти мостик и канифоль, и подтянуть смычок — тогда все пошло бы гораздо лучше.
Черт побери!
Холмс бросил дрожащую скрипку на пол и, развернувшись резко, так что полы сюртука взлетели крыльями, направился наверх, в комнату Уотсона.
Там он остановился на пороге, чтобы осмотреться.
В ушах его все еще звучал Гайдн.
Уотсон выкурил утром весь свой табак. Плохо спал.
Холмс прошел в комнату и осторожно сел на кровать. Понюхал подушку. Духами не пахнет – а дамы в борделях не обходятся без Кельнской воды.
Гайдн пошел на коду.
Зачем он здесь? Что он здесь делает? Что ищет, глупец, глупец, запутавшийся в собственной паутине?
Холмс упал на кровать. От подушки едва уловимо пахнуло чем-то пшеничным, чем-то солодовым и сладким, как летний день в деревне. Докторишка, даже гуляющий по борделям, пахнет как дитя. Или он все-таки был не в борделе?
Он был у мальчиков.
Музыка смолкла.
Холмс резко сел на кровати и закрыл лицо руками, потому что в это мгновение по странной боли, пронзившей его грудь – знаете, так что дыхания не хватает и кажется, что тебя насадили на горячий вертел – он понял не только то, что Уотсон пользуется услугами мужчин-проституток, но и то, что сам он, и это было еще ошеломительнее и ужаснее, безумно влюблен в доктора.
Как это могло произойти? Это Уотсон, он должен пылать восхищенными глазами, замирать от любопытства и прощать грубости. Или даже — влюбиться. Так что бы замирать не от любопытства и пылкого воображения, а от бешено скачущего сердца, которое, кажется, только усилием воли удается сдерживать внутри грудной клетки. Холмс все делал для этого, но попался сам.
Холмс сидел на кровати «докторишки», которого с этого момента он даже мысленно не осмеливался называть так, закрыв лицо длинными ладонями, как будто пытаясь защититься от страшной правды, не пустить ее себе в голову. Он застонал, когда понял, что его «защита» тщетна.
***
Ранним утром в понедельник Уотсон уехал в Фарнем.
В воскресенье Холмс почти не разговаривал с ним, химический эксперимент, по-видимому, был отложен на неопределенный срок. И хотя холодность Холмса не могла не причинять доктору боли, он предпочел пока оставить все как есть и не соваться к Холмсу с лишними расспросами, резонно полагая, что когда у него будут новости о деле мисс Смит, разговор завяжется сам собой.
Холмс проснулся поздно.
Не вставая с кровати, закурил сигарету, морщась от солнечных лучей, слепивших глаза. Утро было ярким и чистым – накануне, в воскресенье прошел долгожданный ливень, омывший Лондон от пепельной пыли. Дверь в гостиную была распахнута настежь, потому что ночью Холмс не мог заснуть, и принялся мерить весьма небольшое пространство спальни шагами – а затем вышел в гостиную, что бы действительно было что мерить. В спальню из открытого окна в гостиной (а миссис Хадсон настаивала на ежеутреннем проветривании) врывался свежий прохладный ветер, пахнущий цветами и влагой.
В Фарнеме сейчас наверняка цветет дрок. Уотсон умеет наслаждаться видами природы, также, как он умеет наслаждаться вкусной едой – это, небольшое на первый взгляд, умение, ни в какое сравнение не идущее с превосходными умениями самого Холмса, тем не менее, казалось ему свидетельством великой силы духа. Тем более, что сам он этого простого человеческого умения был почти лишен. Уотсон прав, полагая его чем-то вроде мыслящей машины. Область чувств для него – терра инкогнита, в них нет логики, в них совсем невозможно проследить тончайшие взаимосвязи, составить дедуктивные цепочки, упорядочить их и… перестать бояться.
Холмс вспомнил вчерашний их с Уотсоном молчаливый обед. Доктор, хмурый и отстраненный, сосредоточенно резал бифштекс у себя в тарелке. Но Холмс все равно не мог отвести от него взгляда. Уотсон, с которым под одной крышей они жили уже не первый год, теперь выглядел совершенно иначе: широкое скуластое лицо, прямой нос, рыжеватые усы, которые доктор любит покусывать в нетерпении, когда его глаза горят от любопытства, остались такими же, какими были до субботнего вечера. Но Холмс вынужден был признать теперь, что это потрясающие скулы, нос и усы, и – самое потрясающее – чистые, теплые голубые глаза – вечный фетиш молоденьких горничных.
И сильные руки военного хирурга – гладкие широкие ладони и ловкие пальцы, не менее чуткие, чем у него самого, но не такие изнеженные. Холмс посмотрел на свою руку, державшую сигарету, которая догорела почти до фильтра, усыпав пеплом его рубашку и одеяло. Его собственные руки и пальцы были слишком неверными, слишком тонкими и худыми. В руках Уотсона была сила и был смысл. Холмс отшвырнул окурок.
Его рука скользнула под одеяло.
Вчера после обеда Уотсон сел в кресло с «Основами хирургии» и провел там весь вечер, углубившись в чтение, позволив Холмсу и дальше делать открытия относительно его внешности. У доктора были изумительные сильные плечи – широкие, как дебаркадеры на Темзе. Стройные ноги – лодыжки, внушающие восхищение своей крепостью, налитые икры, мощные бедра. Холмс представил Уотсона обнаженным в виде знаменитой статуи Микеланджело – о, Давид, юный и чистый победитель страшного великана, певец, отгоняющий злых духов звуком своего голоса от скорбного Саула.
Холмс задрожал от похотливого нетерпения и, наконец, со стоном повернулся на бок.
Жаркая волна стыда нахлынула на него сразу после краткого удовольствия. Конечно, брошюрки о страшных последствиях рукоблудия, которые в обилии раздавали им в колледже, он считал чушью. Но он впервые проделал это, мечтая о человеке, чувства к которому и без того выбивали его из колеи. И ему было стыдно, то ли от того, что он вообще допустил в себе эти чувства, то ли от того, что теперь безнадежно замарал их.
— Вы съездили совершенно напрасно, Уотсон, — сердито произнес Холмс, выслушав доклад довольного доктора. Уотсон изменился в лице – он-то полагал, что превосходно выполнил задание.
— Во-первых, вы неправильно выбрали место, — Холмс сидел у цирюльника и смешно дергался от постукивания его ножниц. В другое время Уотсон улыбнулся бы этому – но не тогда, когда тебя отчитывают как ребенка. – Вы наслаждались видами природы, а не работали Уотсон. Если бы вы спрятались ближе к дороге, вы хотя бы смогли разглядеть лицо этого велосипедиста.
Парикмахер закончил, и Холмс резко встал, быстро расплатился и вышел. Уотсон плелся следом, продолжая выслушивать разнос.
— Но Холмс, что же мне было делать?
— Ха! – Холмс взмахнул рукой, негодуя на глупость своего помощника. — Конечно, пойти в местный паб – там бы вы разузнали все о жителях Чарлингтон-холла и без того, чтобы смешить агентов в Лондоне своими расспросами.
— Никто не смеялся, — мрачно ответил Уотсон.
С одной стороны, он теперь видел, что Холмс прав, и его вылазка в Фарнем не принесла ничего путного, а с другой… Неужели он заслужил такую уничижительную отповедь? Чем? Холмс не дал ему никаких инструкций – все воскресенье просидели в гостиной рядом и двумя словами не обмолвились. И он теперь же и виноват.
— Неужели, Холмс, я был так плох? – Уотсон хотел было сказать про инструктаж …
— Да.
Ни малейшего снисхождения!
— Тогда я завтра снова поеду в Фарнем и пойду в паб!
Тут Холмс резко обернулся к Уотсону и посмотрел ему прямо в глаза. Уотсон едва смог выдержать этот взгляд – столько в нем было презрения.
— Не стоит, дорогой мой, — мягко сказал Холмс, но мягкость его голоса так контрастировала с остротой его глаз, что у доктора захолодело в затылке, — эта неудача только усугубила вашу депрессию, до субботы мы все равно больше ничего не узнаем.
Уотсон почувствовал себя униженным. Можно подумать, он – нежная барышня, которой плохое настроение мешает выполнять свою работу. Холмс просто непостижим — и совершенно несправедлив.
Обедали опять в молчании. Уотсон яростно набросился на цыпленка – и не то, чтобы хотелось выместить на чем-то досаду, просто он здорово проголодался на свежем воздухе. Холмс почти не ел – слегка поковырял вилкой картофель. И еще Уотсон постоянно ловил на себе взгляд Холмса – он обволакивал его презрением, как паутиной. Почему-то Холмсу было нужно, чтобы он окончательно убедился в своей никчемности и глупости, как будто он и так не признавал полного превосходства Холмса в интеллекте, четкости, уме… Да во всем, черт побери! Уотсон поднял на Холмса печальный взгляд.
Холмс смотрел на него.
У доктора дух захватило – серые отчаянные глаза под бровями вразлет, высокий чистый лоб, волосы зачесанные назад…
Скулы и линия подбородка, тонкие яркие губы, бледная, как будто бы светящаяся кожа.
И Холмс отвернулся.
***
Вечером Уотсон снова выходил из кэба на Ридженс-стрит.
— Добрый вечер, доктор.
— Как поживаешь, Стю?
— Ох и плохо, доктор, вы бы меня осмотрели.
Когда Стю разделся и лег, Уотсон заметил, что что-то в нем изменилось сегодня.
— Был в бане, Стю? – равнодушно спросил он, проводя руками по узким бедрам.
Неожиданно паренек смутился.
— Ну, я подумал… что эта, вам будет приятнее.
— Ты помылся из-за меня? – Уотсон удивился, он был уверен, что для Стю он просто источник необременительного заработка.
— Ну эта.. да, вы мне нравитесь, – Стю высвободился из рук доктора и опустился перед ним на колени. Пока ловкие пальцы расстегивали брюки Уотсона, тысячи самых развратных мыслей проносились в его голове, и предметом этого ужасающего разврата был вовсе не солдатик.
С тем странным удовлетворением, с каким в детстве расковыривают болячку на содранном локте, Уотсон представлял, как Холмс опускается перед ним на колени, как расстегивает ему брюки и высвобождает его налитое кровью естество.
Стю что-то бормотал, какие-то неуклюжие комплименты мужской силе доктора, а Уотсон зажмурил глаза и едва сдержался, чтобы не закричать, когда солдатик лизнул горячим языком доказательство этой силы.
Он представлял Холмса во всей этой нечистоте, на немытом бог знает сколько лет полу, похотливого и умелого, как мальчик-проститутка. Он ощущал, как Холмс вылизывает его мужской орган, сладко посапывая, запуская тонкую руку в брюки, сжимая в кулак его мошонку, перебирая там и щекоча тонкими пальцами. От невозможности, фантасмагорической нереальности этого сна, Уотсону хотелось кричать и плакать. Он схватил Холмса за стриженую голову и прижимал, прижимал к своему паху все сильнее и сильнее, стремясь войти в него целиком, желая полностью перелиться в него, стать им. Его движения сбились с ритма, когда он осознал, что солдатик проститутка едва не задохнулся от его напора. Он сделал еще пару несильных движений, позволяя семени излиться в красный рот Стю, который хохоча и кашляя, отвалился от него, как насосавшаяся пиявка.
«Ну и пусть, — думал Уотсон, застегивая и оправляя одежду, — пусть». Он и сам не знал, чему он разрешает быть в своей жизни: вожделению, грязным чувствам относительно Холмса, странной привязанности, которую, как оказалось, к нему питал солдатик, или, быть может, странной привязанности, которую теперь он сам испытывал к Стюарту.
— Вы придете завтра, доктор?
— С чего ты решил? – Уотсон удивленно посмотрел в хитроватые глазки своего любовника, который еще ни разу до этого не позволял себе таких вольностей.
— Если придете, я позволю вам трахнуть меня… Ну, сзаду… Вам понравится.
Уотсон поморщился.
— Не говори ерунды. Не знаю, когда мне снова вздумается прийти. Деньги я на столе оставил, как обычно.
Уотсон даже не обратил внимания на то, как при этих его словах улыбка поползла с лица Стюарта.
***
Должно ли истинному христианину и джентльмену полностью следовать установленным общественной моралью нормам? Для Холмса это никогда не было вопросом. Раз и навсегда, еще с ранней юности, он решил, что в обустройстве собственной жизни, если он намерен преуспеть, ему не стоит ориентироваться на установления общества. Он отодвинул от себя мораль, как остывшее блюдо с остатками пудинга.
Но пудинг не убрали вовсе – он протух и смердел.
Теперь, когда он признался себе в чувствах к Уотсону, запах стал особенно невыносим.
Уотсон представлялся Холмсу средоточием всего, что он так ненавидел в обществе – лицемерной морали, ханжества, ложных представлениях о благе и твердолобой уверенности в своей правоте.
И вместе с тем, Уотсон был единственным человеком, в котором Холмс был готов признать все эти прискорбные в других людях качества – достоинствами высшей пробы. Потому что среди моря лицемерия, плескавшегося вокруг, подобно грязным водам Темзы у Гринвича, Джон Уотсон был воплощением подлинности. И Холмс мог только удивляться собственной удаче, которая позволила ему случайно отыскать жемчужину посреди навозной кучи.
Правда, удача эта была весьма сомнительным благом.
На следующее утро доставили письмо от мисс Смит, в котором она сообщала о новом визите рыжеусого мистера Вудли в дом Каррузерса.
К тому времени Уотсоном овладело странное равнодушие к собственному нравственному падению и, отчасти, к Холмсу, которого он, вопреки здравому смыслу, стал считать виновником этого.
По чести сказать, каждое движение Холмса: небрежный поворот головы, утренний не запахнутый халат и торчащая ночная рубашка, чуть снисходительная, мимолетная улыбка отдавались тянущим ощущением внизу живота. И при этом, сам Холмс оставался все тем же чистым и холодным механизмом, идеально работающей машиной, достойной только восхищения. От контраста кружилась голова. Уотсон понимал, что единственный выход для него – расстаться с Холмсом, съехать с Бейкер-стрит и попытаться все забыть.
Если рассуждать логически, как любит советовать Холмс, то это вполне возможно. С глаз долой – из сердца вон, как говорят. Только надо еще прекратить ездить на Ридженс-стрит. Подыскать хорошую девушку и жениться. И никаких Холмсов – ни реальных, ни воображаемых.
В конце концов, после подобных размышлений, Уотсон почувствовал себя вполне сносно, даже спокойно.
— Вы едете в Фарнем? – спросил он у Холмса.
— Именно, — Холмс нахлобучил дирстокер. Он выглядел необычайно возбужденным сегодня, хотя Уотсону трудно было представить себе, что его так взволновало письмо мисс Смит.
— Мне поехать с вами?
— Нет. В этом нет никакой необходимости.
Уотсон неожиданно почувствовал сильное разочарование. Хотя он уже твердо решил съехать и забыть о Холмсе, но так явно почувствовать свою ненужность в его жизни было неприятно.
— Что ж, зайдите в паб, там вам расскажут все свежие сплетни, — пробормотал он себе под нос.
И хотя Холмс услышал это ворчание также отчетливо, как если бы Уотсон сказал это в полный голос, он не стал ничего говорить. Он улыбнулся, глядя в затылок, сидящего за столом доктора, взял трость и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.
Вечером Уотсон сортировал газеты в ожидании Холмса. Уже довольно поздно, и беспокойство, которое он испытывал за своего друга, было столь чисто и лишено даже грамма чувственности, что на какое-то время Уотсон полностью уверился в том, что сможет избежать позорного бегства, сможет подавить в себе похотливое животное и остаться.
Холмс ввалился в гостиную, лихорадочно сверкая глазами, разгоряченный, взлохмаченный, с рассеченной губой и кровоподтеком на лбу.
— Ха, Уотсон! – закричал он, падая на диван, — это был великолепный день!
— По вашему виду этого никак не скажешь, Холмс, — Уотсон наклонился над ним, чтобы внимательно осмотреть повреждения, — рану надо обработать.
— Пф-р-р, какие пустяки, — Холмс вне себя от переполнявших его эмоций, сгреб доктора в объятия и усадил рядом с собой, — давайте я расскажу вам, как было дело!
Уотсон рассмеялся его мальчишеству.
— Это отлично, дорогой друг, только я схожу за спиртом и корпией.
Почти бегом поднявшись в спальню, роясь в ящике с лекарствами, Уотсон мельком увидел свое лицо в зеркале. Оно сияло счастьем. Да, вот так – дружеское расположение и никакой грязи.
Когда он вернулся в гостиную, Холмс развалился на диване, закурив трубку и улыбаясь.
— Ах, черт, да нет никакой нужды в ваших врачебных услугах, дорогой доктор. Это все легкие царапины, а вот моего противника увезли домой на телеге.
И Холмс принялся рассказывать о своем триумфе над мистером Вудли.
Уотсон слушал, довольно улыбаясь не столько рассказу Холмса, сколько своему вновь обретенному спокойствию, и все-таки раскладывал на стуле рядом с диваном пузырьки и пинцеты.
— А знаете, Холмс, вот тут слишком большая рана, — Уотсон поднес вату со спиртом к рассеченной губе, — может быть, наложить шов?
Холмс замер.
Уотсон был слишком близко.
Он почти трогал своими пальцами его губы.
Уотсон тоже остановился. Он сидел на краю дивана и бедром почти прикасался к Холмсу. Холмс был слишком близко.
— Давайте. Я смелый мальчик и не буду плакать, — сказал Холмс хрипло.
Уотсон сглотнул слюну, ставшую вязкой:
— Я потом налью вам бренди. Для тонуса.
Холмс слегка морщился от жжения в ране, пока Уотсон обрабатывал ее спиртом. И встревожено следил глазами за иглой в руке доктора.
— А знаете, Уотсон, — Холмс снова рассмеялся, — честно говоря, моя вылазка в Фарнем принесла не больше пользы, чем ваша.
— Не разговаривайте, а то шов получится неровным и обезобразит вас.
«Вы считаете, что мне есть, что оберегать в своей внешности, Уотсон?» — мысленно, потому что в его губе торчала игла доктора, спросил Холмс. Уотсон посмотрел на него с искренним сочувствием. И Холмс подумал, что даже хорошо, что он не задал этого вопроса вслух.
— Больно?
Холмс отрицательно помотал головой.
Уотсон закончил с раной и подал Холмсу бренди в широком стакане. Золотистый чистый бренди, с запахом летнего дождя и цветущего дрока. В него так просто нырнуть с головой, чтобы не всплывать больше, чтобы сердце не билось слишком сильно от сини взглядов склоняющегося над больным. Или это синь небес?
— Вам принести подушку, Холмс? Хотя уже поздно и лучше бы вам отправиться в постель.
— Вы лучший доктор в Лондоне, дорогой Уотсон, — произнес Холмс, улыбаясь тому, как порозовели у лучшего доктора уши.
Уотсон открыл рот, собираясь все-таки настоять на том, чтобы Холмс разделся и лег в кровать, но вдруг понял, что не в силах вымолвить эти слова.
Счастье растаяло.
Письмо, в котором мисс Смит сообщала, что покидает дом мистера Каррузерса, пришло в четверг около пяти. А в пятницу рано утром Холмс разбудил Уотсона, чтобы они могли успеть на поезд в Фарнем.
В купе Холмс закрылся утренней газетой, и Уотсон смог перевести дух.
Еще зашивая рану Холмса, он понял, что никакого спокойного чистого дружеского отношения у него к Холмсу быть не может. Он вожделел его, жаждал. Но теперь уже идея покинуть Холмса и попытаться его забыть тоже не казалась такой уж правильной. Это было бы слишком эгоистично – оставить Холмса ради собственного спокойствия.
Каким-то образом ему придется сдерживать свои желания во имя любви. Да, во имя любви – почтительного обожания, которое он должен испытывать к Холмсу. Греки называли эту любовь агапе. Прекрасное, жертвенное и светлое чувство, которого только и достоин Холмс. Он сможет, надо только приложить усилия.
Холмс выглядел в последнее время не слишком хорошо – под глазами темнели круги от недосыпания, как полагал Уотсон, вызванного напряжением из-за множества дел. В действительности бессонница Холмса объяснялась гораздо проще – он пытался решить неразрешимую задачу.
Анализируя поведение Уотсона, Холмс никак не мог прийти к логичному и окончательному выводу. Эмоции раздражали, мешали мыслить. Больше всего раздражала надежда – самое беспокойное и неопределенное человеческое чувство. У надежды почти никогда нет объективных оснований, не считать же, в самом деле, таковым основанием розы!
И все-таки, поглядывая на Уотсона из-за газеты, Холмс не мог не признавать, что безотчетная надежда, появляющаяся в его душе против воли, против доводов разума, всякий раз, когда Уотсон бросал на него ласковый взгляд, приятна. Сколько бы он запрещал себе делать выводы без достаточных оснований, синие глаза Уотсона лишали его воли.
Когда поезд затормозил у Фарнема, Холмс решил, что единственным лекарством от этого будет признание.
От станции они пошли пешком. Уотсон глубоко вдыхал чистый сельский воздух, наполненный запахами лесной подстилки и вереска. Солнце согревало воздух почти по-летнему.
— Какое чудесное утро, Холмс! – воскликнул Уотсон. — Великолепная погода!
— Вполне обычная для этого времени года, дорогой друг, — ответил Холмс, спускаясь по тропинке впереди.
Уотсон с некоторым сожалением посмотрел на затылок Холмса, представляя себе, как в его голове работает что-то вроде часового механизма.
— И все-таки, вы похожи на машину, Холмс, — сказал он.
Холмс резко остановился.
— Если я и механизм, Уотсон, то тот, в который сыпанули горсть речного песка! Слышите? Это коляска! Я – глупец, нужно было догадаться, что мисс Смит решит уехать ранним поездом.
Уотсон не успел понять, обиделся ли Холмс за сравнение с машиной. Они побежали по склону, пытаясь догнать коляску, в которой ехала их клиентка.
Но когда они выбежали на дорогу, навстречу им бежала только испуганная взмыленная лошадь, за которой громыхала совершенно пустая тележка.
«Надеюсь, вы простите мне это, Уотсон, но мне нужны еще данные», — подумал Холмс и скомандовал доктору:
— Остановите лошадь!
И хотя останавливать несущуюся галопом кобылу было довольно рискованно, Уотсон бросился вперед, не раздумывая. Холмс испытал несколько ужасных мгновений, когда ему казалось, что Уотсону грозит настоящая опасность. Результатом эксперимента стало только осознание того, что его собственное сердце, трепыхающееся в груди жалким цыпленком, может в следующий раз не выдержать подобного испытания.
И он не удержался, чтобы не воскликнуть в полголоса, с облегчением и ликованием: «Хороший мальчик!»
Уотсон услышал. И обернулся на Холмса недоуменно:
— Это же кобыла, Холмс…
Слава небесам, они так торопились спасать несчастную мисс Смит, что можно было ничего не объяснять!
Гораздо позже, по прошествии многих лет, после того, как описываемые здесь события осели легким флером романтической детективной истории на страницах Стренда, Уотсон любил полушутя попенять Холмсу этим «остановите лошадь». И Холмс, вопреки свойственной ему гордости, никогда не отрицал своей вины. «Это все речной песок надежды, — говорил он, печально улыбаясь. — Надежда – очень опасная вещь, Уотсон».
Тогда же, тем ослепительно ярким утром, Холмс и Уотсон стали свидетелями ужасной трагедии, разыгравшейся между юной мисс Смит и ее преследователями – мерзким мистером Вудли и влюбленным Каррузерсом.
Когда друзья выслушивали рассказ последнего о коварных замыслах и последующем полном провале, Холмс лишь на мгновение задумался о пагубности любви. Рядом с ним сидел Уотсон, который самим своим существованием, дыханием и биением сердца, наполнял новым смыслом его жизнь. Холмс понимал, что хотя логика ускользает от него все дальше и дальше, он будет прав, если расскажет Уотсону о своих чувствах.
И даже если, вопреки всему, что он видел, Уотсон откажется разделить их, он, может быть, станет в его глазах чуточку лучше от того, что не будет тайно удерживать его рядом с собой, подобно тому, как Каррузерс удерживал мисс Смит.
Уотсон тоже был взволнован всей этой историей. Его твердые, казалось, решения относительно Холмса, снова пошатнулись. Он смотрел, как Холмс улыбается, глядя на рыдающего Каррузерса, и снова думал о том, что возможно бегство от этого непостижимого существа, лишенного простых человеческих эмоций, и, вместе с тем, лишенного и человеческих слабостей, бегство решительное и бесповоротное – единственное его спасение.
— Я люблю ее всем сердцем! – воскликнул Каррузерс в завершении своего рассказа.
— А, по-моему, это чистый воды эгоизм, а не любовь, — сказал на это Уотсон.
На обратном пути, Холмс был странно молчалив и напряжен. Уотсон смотрел на него и снова, снова менял решение – у Холмса чуть подергивалась верхняя губа, пересеченная маленьким шелковым швом. Тени под глазами стали еще глубже. Едва ли это нервное одухотворенное лицо могло принадлежать человеку, совершенно лишенному эмоций. Нет! Холмс так же, если не больше обыкновенных людей, умеет сострадать, приходить на помощь, любить.
И он, Джон Уотсон, ничем не примечательный отставной военный хирург, был избран, чтобы быть опорой в сложной ежедневной работе Холмса во благо.
Уотсон подумал, что у него просто нет иного выхода, нет возможности оставить Холмса, его долг – быть рядом. Но в тоже время, Холмс представлял собой ежедневную, страшную и почти не преодолимую угрозу самому этому долгу.
Уотсон совсем запутался.
Метания из стороны в сторону, в обычных обстоятельствах не свойственные его характеру, в конце концов завели его в тупик. Он не знал, что ему делать, где обрести твердую почву под ногами. В полном смятении он вышел из вагона на Паддингтонском вокзале и, понимая только, что ему просто необходимо сейчас побыть одному, наскоро распрощался с обескураженным Холмсом.
Какое-то время, пока густые сумерки не опустились на город, он бродил по улицам Лондона совершенно бесцельно.
Пока ноги сами собой не привели его на Ридженс-стрит.
Стю почти выбежал ему на встречу.
Уотсон почти обрадовался ему.
Они вошли в комнату на втором этаже дома с красными портьерами, и Стюарт радостно присвистнул, когда увидел, что Уотсон начал раздеваться еще на ходу, торопливо расстегивая пуговицы и не попадая дрожащими пальцами в петли.
Сам Стю раздевался со скоростью профессионала, но он все равно не успел улечься на кровать в своей обычной позе, потому что Уотсон сгреб его в охапку, грубовато целуя в шею, сильно сжимая его плечи, как будто боялся, что солдатик вырвется и улетит.
— Стюарт, — повторял Уотсон, укладывая парнишку на кровать вниз лицом и целуя в торчащие лопатки, — ты Стюарт, Стюарт, Стюарт…
— Ну вы и напились, сегодня, доктор, — сказал солдатик через несколько минут, преодолевая неловкое молчание. — Потому и не сработало, я уж знаю. Только вы не огорчайтесь, с каждым может случиться, – он протянул руку и утешающее погладил Уотсона по спине. Уотсон ощутил, как царапают кожу мозоли на его руке.
Холмс сидел в гостиной в кресле, обхватив колени руками. Не двигаясь и даже, как могло показаться со стороны, не дыша. На столике у окна лежал шприц и пустая ампула. Механизм сломался из-за речного песка, а кокаин – отличнейшая смазка.
В раскрытое настежь окно врывался резкий холодный ветер. По всему было видно, что погожие дни заканчиваются. Уже завтра небо затянет пелена туч, будет пасмурно, дождь будет моросить целый день. Но это не так уж и плохо. Весной дождь – это благо.
«Я люблю деятельность, но деятельность во благо…»
«Это чистой воды эгоизм, а не любовь».
«Вы похожи на машину, Холмс».
Надежда – худшее из зол, потому что она имеет наглость покинуть вас в самый неподходящий момент.
Холмс слышал, как докторишка робко закрывает за собой дверь, как осторожно поднимается по лестнице, но и не думал шевелиться. Странно, что Уотсон не шмыгнул сразу к себе в спальню, как поступал обыкновенно.
Прошел и закрыл окно – что ж, разговоры с ветром временно отложены.
Что? Что ты говоришь? Упрекаешь меня за кокаин?
Холмс вскочил, как развернувшаяся пружина, как бес из табакерки, так что Уотсон отшатнулся от его искаженного гневом лица.
— А ваше ли это дело, дорогой мой Уотсон? Какая вам разница, как я провожу свое время, пока вы шляетесь по проституткам!
Холмс кричал еще что-то, что-то очень грубое, брызжа слюной и взмахивая руками. Потом он клялся, что ни слова не может вспомнить из этого потока оскорблений. И он почти не замечал, как меняется в лице, оседает в кресле Уотсон.
Наконец Холмс просто задохнулся гневом, его речь прервалась на полуслове и он, в ту же секунду возвращаясь в сознание, услышал тихий ответ:
— Вы правы, Холмс, вы во всем правы. Как всегда.
— Нет! Я не прав, не прав, не говорите так. Я прошу прощения, Уотсон. Я совершенно выбит из колеи…
— Постойте, дайте мне сказать, — Уотсон быстро встал и подошел к Холмсу почти вплотную, — Позвольте мне, — он взял холодную, как лед, руку Холмса и слегка пожал пальцы. – Я люблю вас, Холмс.
Холмс с шумом вдохнул воздух.
— Я люблю вас, и всегда буду любить. Вы самый лучший и благороднейший человек, из всех, что я когда либо знал. И я понимаю, что совершенно недостоин вас. Вы – человек иного, высшего порядка. Я знаю, как чужды вам всякая нечистота и животная инстинктивность. Как возмущает вас безнравственность и моральное падение. Я – недостоин вас. Я похож на животное и едва могу сдержаться даже теперь, в эту саму минуту.
Но если только вы позволите, дорогой мой Холмс, если только вы позволите мне остаться рядом с вами, я клянусь всем, что мне дорого в этой жизни, что никогда не оскорблю вас больше – ни словом, ни делом. Духовная близость, возможность помогать вам во всем – вот моя единственная цель отныне, если только на то будет ваша воля.
На протяжении всей это страстной речи, Холмс не менялся в лице. Когда Уотсон умолк, он еще какое-то время – может быть несколько секунд или минут – не вынимал своей руки из руки Уотсона, впитывая идущий от него жар.
Потом он улыбнулся и похлопал Уотсона по плечу.
— Сегодня уже поздно, дружище, а завтра я непременно покажу вам химический опыт, приведший меня к разгадке дела Джона Винсента Хартера. Уверяю вас, вы будете поражены.
fin
И ВСЁ?!!!!!!!
Вот на этом вот?
Я вчера то же самое сказала
ну вести-вести по нарастающей эмоции, нагнетать напряжение - и резко оборвать на самой высшей точке. жестоко.
текст великолепен. да!
но вот конец...- ну это издевательство над читателями, честное слово)))))
Так и запишем)))
вообще, я бы обсудила - кто тут по-вашему должен сделать следующий шаг, мм?
Уотсон вообще-то тут тормозит- ему ж практически открытым текстом признались в любви.
Судя по последней фразе Холмса, читать дальше
(И не надо предлагать мне додумывать, если бы у меня было столько же таланта, как у автора, я бы писала. А так мысленное продолжение на порядок худшее, чем начало... Печально будет.)
logastr, ваши внутренние Холмс и Уотсон случайно не понуждают вас продолжить?
А Холмс, прости Господи, редиска. Услышал признание и ...? Промолчал!
Мильва вот это ужасно, да. почему он, гад такой, решил, что Уотсон в этом лучше разбирается((( мне кажется, он должен скоро понять, что может настоять на своем!!! читать дальше
syslim я буду писать про них еще. Но пока не знаю - про этих ли конкретно))))))
и всем спасибо за похвалы)
нца, нца, нца - повторило эхо)))
вообще, представь, какой разрыв шаблона у него случился бы...
еще хочется. дальше.
Фик прекрасен! Столько размышлений и скрытых душевных переживаний! Огромное спасибо, автор!
Какой у тебя получился отличный фик - о любви и непонимании, я бы сказала.
Ural Lynx спасибо тебе))) я думаю, что у них есть шанс все равно.
К 21 веку как раз разберутся. (простите, не удержалась)
Мальчега Стюарта жалко - похоже, тот и правда влюбился. А и чего б не влюбиться - в такого чудесного доктора.
Финал, который тебе кажется закономерным, я понимаю не очень - впрочем, мне вообще, как правило, Холмса в исполнении многих авторов понять сложнее. Т.е. тут я кристально ясно вижу дилемму Уотсона, в которую ты его завела. Он считает свои сексуальные потребности низменными - и, в общем, в случае со Стюартом это (особенно для его моральных принципов) так и есть: это секс без прилагающихся чувств, это секс вне этих чувств, это секс за деньги. Если бы у них осуществилось с Холмсом - я не думаю, что он стал бы думать о близости с любимым человеком как о чем-то низком и грязном. У него и не получилось бы, он для этого достаточно тонко чувствующий человек. Но проблема в том, что он думает о Холмсе как о человеке, который стоит выше всех "низменных желаний" - и заблуждается по этому поводу. Понятно, что он не будет его толкать к постели - у него связаны руки.
Так что тут единственный вариант - это инициатива Холмса. Но что именно заставило Холмса, которому признались в любви и выразили желание открытым текстом, отослать Уотсона... ну ладно, не куда подальше - а на запланированный на следующий день просмотр эксперимента - я не очень понимаю, точнее - не понимаю совсем. Даже - исходя из того, как ты описала его чувства в этом фике. Протухший пудинг? Хм... Видимо, я совсем не понимаю твоего Холмса
Вообще, этот твой открытый финал напомнил мне один момент - точнее, два момента, - в фике "Семь дней", что ли, если не ошибаюсь... Там, в общем, такой сюжет, что Холмс с Уотсоном заключили пари - оба такие сексуально ненасытные, и вот - кто из них первым за неделю не выдержит. При условии что оба будут нещадно друг друга соблазнять. И вот там, значит, приходят они в театр, укрылись в ложе, и Уотсон уже в соблазнении перешел к активным действиям, да ишшо и под музыку - а потом бац, и руки убрал, в самый-самый момент. Холмс ему потом отомстил - начал вечером играть на скрипке, и такая была мучительно волнующая, прекрасная, воспламеняющая и возбуждающая мелодия, а потом дошел до самой-самой кульминации ее - и опустил смычок. Вот, я даже нашла этот фик и сейчас процитирую кусочек:
And then he stopped. Not brought the piece to a conclusion, or resolved the dissonance; just stopped.
My eyes flew open. I was suddenly John Watson again, panting and gasping and wide-eyed and a fool in my own armchair by the fire. Once I had regained some small semblance of sanity, I thought to look for Holmes, and found that he had sunk on the hearthrug, his instrument still clutched in his hands. The instinct to care for him overrode all other considerations. I knelt beside him on unsteady limbs. As I gripped his violin and bow and tugged them gently from his grasp he glanced up, met my eyes. That wild otherness that had ridden me while he played still burned behind his eyes.
"That," Holmes said hoarsely, in a voice darker and yet, somehow, more innocent than his own. "That is what you did to me."
Да, так вот - that is what you did to us, yes.
И все-таки мне очень жаль, что мою заявку - по тем условиям, которые я заказывала, - так никто и не выполнил