I sit cross-legged and try not to levitate too much! (с)
Название: Если
Автор: logastr
Бета: sige_vic
Жанр: драма
Саммари: сиквел фика "Голос, говорящий в ветре"
Из дневника Дж. Х. Уотсона. 25 мая 1885 года.
Теперь я счастлив. Самым настоящим, самым подлинным счастьем. Как все оказалось просто! Стоило только принять твердое решение и открыться Холмсу, как счастье настигло меня.
Ежедневно я имею возможность наблюдать за его великолепной работой. Каждый день я стараюсь побыстрее отделаться от пациентов, чтобы больше времени проводить с Холмсом.
Я больше не был на Ридженс-стрит, и, кажется, в этом нет необходимости.
Если бы я только мог увериться, что и Холмс так же счастлив, как я!
читать дальше1.
С середины июля в делах наступило затишье. Сначала оно воспринималось Уотсоном как передышка. Они с Холмсом вместе чудесно проводили время за разговорами в гостиной, время от времени выбираясь в рестораны или на концерты.
Больше всего Уотсону нравилось сидеть за столом и обдумывать очередной «отчет» в Стренд. И чтобы Холмс сидел за спиной в своем кресле, забравшись туда с ногами, и курил трубку. Окна были открыты настежь, и в них свободно влетал летний теплый ветер, принося с собой то запахи цветов из Ридженс-парка, то озон недолгой грозы, то густой запах мазута и горящего масла – на Бейкер-стрит все-таки начали работы по устройству метрополитена. Уотсон запомнил эти несколько недель едва ли не как самое счастливое время в своей жизни. По крайней мере, совершенно точно спокойное.
Но к концу августа все изменилось.
Холмс не мог сидеть без дела слишком долго, его охватывала черная меланхолия. Он целые дни лежал без движения на диванчике в гостиной, взгромоздив ноги на подлокотник и глядя в потолок. Он почти совсем забросил скрипку, и Уотсон ловил себя на мысли, что был бы даже рад, если бы он взялся за пистолет и снова испортил стену их гостиной.
Но единственное, на что отвлекался Холмс в таком состоянии, были посылки от аптекаря. Сначала Холмс делал себе инъекции в то время, когда доктор был у пациентов, и Уотсон только по лихорадочному блеску его глаз или не закрытому небрежно ящику стола, в котором хранился шприц, догадывался о том, что происходит. Но потом Холмс перестал стесняться, как перестал и оправдываться перед Уотсоном необходимостью стимулировать мозг во время вынужденного простоя. Он вообще почти перестал на него реагировать. Только иногда, чаще по утрам за завтраком, Уотсон ловил на себе блестящий взгляд Холмса.
- Что вы, Холмс? – однажды спросил доктор в один из таких моментов. – Выпьете чаю? Тосты сегодня изумительны, и масло весьма свежее.
- Я смотрю на вас, Уотсон, и удивляюсь человеческой природе. В какой ничтожной мелочи человек умеет находить удовольствие, тогда как… – Холмс замолчал на полуфразе.
- Ну, не всем же быть, подобно вам, сверхсуществами, дорогой Холмс, – Уотсон улыбнулся, намазывая на тост толстый слой мармелада, – да и зря вы, вкусно же!
Холмс упал на подушку и закрыл глаза. Губы его были плотно сжаты, словно он пытался удержаться от реплики.
- Холмс, вы ведь совсем ничего не едите, так нельзя.
Холмс не отвечал.
- Давайте я вам чая налью…
- Оставьте! – закричал Холмс, не меняя позы. – Оставьте себе все чаи мира, Уотсон! И меня оставьте в покое, черт побери!
Уотсон мог бы обидеться на резкий тон, но вспомнил ту самую весеннюю вспышку Холмса.
Несмотря на то что после того объяснения все, казалось, между ними стало кристально ясно, Уотсон в последнее время при всяком проявлении резкого характера со стороны Холмса вспоминал тот вечер. И каждый раз при этом воспоминании он чувствовал на лице резкий холод весеннего ветра.
Он тогда признался Холмсу во всем – в своей любви, в своем обожании, в своем желании быть рядом. Он был так взволнован в тот вечер, что только благодаря военной выучке и здоровому от природы организму не впал после этого в горячку.
И лишь по прошествии времени он смог вспомнить все события и слова, сказанные тогда, полностью.
«Вы грязный развратник! Содомит! Мерзавец!» – кричал Холмс. Но потом он сказал:
«Простите меня, я совершенно выбит из колеи…».
Тут что-то не сходилось. Отказывалось склеиваться в единую картину. Но что именно, Уотсон никак не мог понять. И чем дольше он об этом думал, тем меньше понимал. Он воспринял суровое осуждение со стороны Холмса как должное, но от жалобной, почти жалкой просьбы о прощении у него и сейчас начинало сосать под ложечкой.
***
Холмс постоянно думал о той весенней ночи. В его голове шумел ветер скрипки или плакал кокаиновый дождь – он постоянно думал о том разговоре.
Он сам был во всем виноват. Сам взобрался на пьедестал, забронзовел, как герцог Веллингтон у арки Эпсли-хауса. Он стал великолепен, но потерял человеческий облик.
«Я люблю вас», – сказал Уотсон. Холмсу не надо было даже закрывать глаза, чтобы вызвать воспоминание о лице Уотсона в тот момент – оно сияло светом истинной любви, той, которая никогда не будет ему, Холмсу, доступна, как недоступны прочие радости, делающие жизнь Уотсона такой настоящей и яркой.
Холмс поступил как трус, он это прекрасно осознавал теперь. Но он сознавал также, что когда попадаешь в зависимость такую сильную, что не можешь дышать без предмета своей зависимости, любой риск ужасает.
Уотсон любит статую герцога Веллингтона. Что он скажет, если с лика великого Дюка вдруг облезет позолота?..
Холмс медленно поднялся с дивана и подошел к столу. Он достал ампулу и шприц и демонстративно вколол иглу под кожу, даже не заботясь о том, что попадает в старые воспаленные следы от уколов. Его лицо искривилось улыбкой, когда он услышал горький вздох Уотсона за спиной. Холмс ждал, когда Уотсон соберется с духом, чтобы высказаться, и дождался:
- Холмс, – сказал Уотсон серьезно, – я думаю, что вам надо прекратить это. В конце концов, интересное дело может подвернуться в любой момент, а вы будете не в форме…
Добрый старина Уотсон в своем репертуаре.
- Вот знаете, Холмс, в Олдершоте произошло странное происшествие. Умер при невыясненных обстоятельствах полковник Барклей из полка «Роял Меллоуз». Газеты напускают туман на это дело, наверняка полковые не хотят огласки…
- Не желаю иметь с ними ничего общего, если хотите найти в Англии образцы лицемерия и ханжества – поищите среди ее доблестных защитников.
- Да полноте, Холмс. Они что, уже обращались к вам по поводу этого дела?
- Письмо доблестного полковника Мерфи, полное намеков и не содержащее никаких фактов, на каминной полке.
Холмс все еще стоял лицом к окну у стола. За окном сиял цветом и светом блистательный, как парад гвардейцев у Букингемского дворца, август. Но Холмсу треск барабанной дроби, с которым август вкатывался в осень, и блеск его великолепного обмундирования казался издевательством, насмешкой и ложью. Кокаин обостряет чувства, но куда уж ярче! Холмс зажмурился. На его плечо легла теплая рука Уотсона. Тот не без труда вытащил нож, которым было пришпилено письмо, из каминной полки и теперь читал его, держа в руке.
- Холмс, – мягко сказал Уотсон, – вы ведь не сожгли его – значит, собирались…
- Дайте! – Холмс вырвал у Уотсона письмо и размахнулся, чтобы швырнуть бумагу в камин. Уотсон едва успел перехватить его руку.
- Да, что с вами, в конце-то концов, Холмс! Ну нельзя же так! Давайте дадим телеграмму майору, что приедем завтра и посмотрим на месте, что и как, а?
Холмс посмотрел на лицо доктора. В нем так явно читался азарт перед новым делом…
- Делайте что хотите, Уотсон, – Холмс махнул рукой, – мне надоело спорить с вами.
2.
На следующий день Уотсон почти пожалел, что вообще вытащил Холмса в Олдершот. Холмс вел себя вызывающе, нападал на ни в чем неповинного майора, подозревал в каких-то выдуманных грехах всех офицеров полка. В нем как будто рос гнев, но Уотсон никак не мог взять в толк, что могло его так разозлить. Он старался быть как можно мягче. Но чем терпимее и обходительнее он был, тем больше злился Холмс.
Все кончилось по дороге домой совершенно безобразной сценой.
Уотсон выдвигал версии относительно причин размолвки миссис Барклей со своим мужем и предположил, что майор, который отзывался о жене полковника с гораздо большим расположением, чем о своем ныне покойном начальнике, мог бы…
- О, да, Уотсон! – взорвался Холмс, так что заглянувший было к ним в купе кондуктор вылетел, будто бы унесенный взрывной волной. – Вы-то знаток военной морали! Кому, как не вам, судить о полковых нравах!
Уотсон осекся и замолчал.
Потому что все это было уже слишком. Он отвернулся и принялся машинально расковыривать прокладку на окне вагона.
Сам того не желая, Холмс напомнил Уотсону о казармах на Элбони-стрит. После скромного ужина на Бейкер-стрит доктор, не говоря ни слова Холмсу – между ними все еще висело неуютное молчание после размолвки, – вышел на улицу и взял кэб.
Август был душен. Сочен, звонок, как полагается месяцу плодов, но душен. Да и плодов он принес слишком мало, хотя апрель был полон пышного цветения. Уотсон устал. Теперь он ни за что не назвал бы себя счастливым. Больше того, он отчетливо видел, что и Холмс – не счастлив. Но что в этой ситуации следует делать – он никак не мог сообразить.
Кэб остановился.
- Ридженс-стрит, сэр, – кэбмен не выдержал и напомнил клиенту, что доставил его по адресу. Уотсон посмотрел на гуляющих по улице джентльменов, выхватил пару солдатиков, подпирающих стену у дома напротив, пока его взгляд не уперся в хрупкого черноволосого юношу – он стоял поодаль у фонаря и напряженного всматривался в кэб. Уотсон вжался в стенку и постучал по крыше тростью.
- Трогай, давай на Ватерлоо.
- Как скажете, сэр.
Уотсон видел, как Стю сделал несколько шагов вслед отъезжающему экипажу, а потом разочарованно вернулся на место.
Но он уже не видел, как к нему подошел высокий джентльмен и сказал, весело оглядывая ладного паренька:
- Может быть, я тебе подойду, Джо?
- Меня зовут Стю, сэр. Я думаю, договоримся. – И Стю заулыбался, профессионально показывая чистые ровные зубы.
***
На следующий день друзья снова отправились в Олдершот, где Холмсу пришло на ум допросить приятельницу миссис Барклей.
Уотсон отметил, что Холмс выглядит куда более спокойным, хоть и все еще мрачным. Вообще, это дело не принесло Холмсу обычного энтузиазма – он как будто сам страшился развязки, которая их ждала.
А вот Уотсона история несчастного Генри Вуда очень тронула. Когда они с Холмсом вернулись домой поздним вечером, он размышлял о силе любви, которая не дает человеку погибнуть даже в самых страшных обстоятельствах, и сказал об этом Холмсу.
Холмс посмотрел на него, нахмурив брови:
- Вы полагаете, что это сила любви, а не жажда мести позволила выжить капралу Вуду, Уотсон?
- Я думаю, что любовь гораздо более созидательное чувство, чем месть, Холмс.
- Однако что, вы думаете, будет дальше? Если миссис Барклей выздоровеет, она, вы полагаете, вспомнит о своих чувствах к несчастному фокуснику?
- Я не знаю этого, но…
- Глупости! Любовь неверна. Она любила красивого молодого, подающего надежды солдата, а не уродливого калеку. Она помучается немного и выкинет его из головы.
- Вы не можете этого утверждать, Холмс! Любовь, если она истинна, читает в душах, оболочка для нее не так важна.
За окном шелестел дождь. Наконец этот ужасный август начал сдаваться осени. Через пару недель она зашуршит первой палой листвой в Ридженс-парке, затянет сыростью в открытое окно, заволочет туманом Бейкер-стрит… И все пойдет легче, проще. Когда что-то долго болит – к боли привыкаешь и перестаешь ее замечать. Или даже начинаешь любить ее, как саму суть жизни, как неизменного спутника, сидящего в кресле напротив и спокойно покуривающего трубку.
Холмс сделал глубокую затяжку и прикрыл глаза:
- А вы поняли, дорогой Уотсон, что за Давида упоминала миссис Барклей, когда ссорилась с мужем?
- Нет, не имею не малейшего представления!
- Это из Библии. Царь Давид совершил грех и отправил на смерть своего военачальника Урию, возжелав его жену Вирсавию. Если не ошибаюсь, об этом говорится во второй книге Царств.
Уотсон взял библию с полки и открыл на заложенной странице.
- Действительно, – пробормотал он, – миссис Барклей обвиняла мужа в вероломстве.
- Именно, Уотсон. Даже цари подвержены греху. Насколько я помню, господь покарал Давида, и тому пришлось вымаливать прощение.
Уотсон смотрел в книгу. Вернее, не в текст Библии, а в листок, который служил закладкой.
Холмс молчал.
Минут через пять Уотсон встал и, пожелав Холмсу спокойной ночи, вышел из гостиной.
Он поднялся по скрипящим ступеньками в свою спальню, все еще сжимая листок в руке. Наверху он зажег свечу и поднес к ее слабому, прыгающему, как его собственное сердце, свету этот листок, как будто не смог прочитать то, что там было написано.
На листке грифельным карандашом Холмс написал:
«Если я пойду долиной смертной тени, то не убоюсь зла, потому что ты со мной».
***
Уотсон не мог заснуть. Он слышал тихие сухие шаги Холмса внизу. Ход старых часов, лежащих на тумбочке у кровати, сливался с шелестом дождя за окном. В углу под платяным шкафом мышка точила стащенный давным-давно огрызок свечки. Вся это обычная ночная жизнь в его спальне вдруг оглушила Уотсона, прижала его к продавленному матрасу кровати и грозилась раздавить. Ему казалось, что если он пошевелится или вздохнет слишком громко, правильный, привычный строй жизни остановится, рухнет на него всей тяжестью бытия.
Уотсон не был трусом, но отдавал себе отчет в том, что логические выводы – не самая сильная его сторона. Желтоватый листок почтовой бумаги по гинее за фунт лежал рядом с отцовскими часами и светился в лунном свете, как будто посыпанный фосфорным порошком. Надписи в темноте было не различить, но Уотсон и без того помнил малейшие завитки в почерке Холмса. «Если я пойду долиной смертной тени… то не убоюсь зла…». Двадцать второй псалом Давида. Ведь логично, что Холмс записал это, когда размышлял об истории Вирсавии. Только он почему-то написал «ты» с маленькой буквы – простительная ошибка для светского человека или…
Или он написал это не случайно!
Мышь перекатила свой огрызок к комоду и там принялась, попискивая, запихивать свою добычу в щель в полу.
Доктор Джон Уотсон верил в судьбу. В то, например, что Провидение предназначило его, самого обыкновенного отставного врача, в спутники такому необыкновенному человеку, как Холмс. (Уже, наверное, около четырех, когда же он ляжет там внизу!) Один раз уверовав в это, он уже не мог передумать, свернуть с пути. Но в то же время он не мог понять, почему спокойствие, сошедшее на него этим летом, оказалось столь недолгой иллюзией и обманом.
Почему он вчера снова едва не оказался на Ридженс-стрит, почему ему снова неспокойно рядом с Холмсом?
В комнате светлело. Мышь то ли справилась с задачей, то ли ушла наконец спать. Дождь тоже кончился. Кажется, все замерло. Жизнь остановилась, и только стук крови в висках мешал доктору уснуть. Он собрался с силами и, преодолевая оцепенение, свесил ноги и нашарил ими шлепанцы. Мышь прыснула из левой туфли, и Уотсон вздрогнул – вот глупость. Надо купить мышеловку в лавочке на углу.
Стало уже почти совсем светло, так что свеча ему была не нужна.
Он тихо открыл дверь и спустился в гостиную.
Там гулял ветер – оба окна были распахнуты настежь. На подоконник и на пол справа натекла приличная лужа от ночного дождя.
Холмс спал на диванчике одетый, поджав ноги и подсунув под голову подушку с кресла. Даже во сне брови его были сдвинуты и губы скорбно поджаты – нет, он никак не походил на счастливого человека. Восходящее солнце блеснуло в стеклах дома напротив, и Уотсон увидел на виске Холмса несколько седых волос. Это было неправильно. Жизнь, с ее обычным течением, с болезнями и старением, не должна касаться такого существа, как Холмс. Уотсон присел на корточки рядом, чтобы убедиться, что ему не почудилось.
Висок Холмса отсвечивал серебром. Уотсон протянул руку, затаив дыхание, чтобы не разбудить Холмса, и едва удержался от того, чтобы не погладить его по голове, седому виску. «… не убоюсь зла, если ты со мной».
А ты – со мной.
Странное чувство, как будто он понял что-то очень важное, наполнило Уотсона, почти как солнце их гостиную. Он зажал себе рот рукой, словно боялся, что это открытие вырвется из него победным криком. Быстро вскочив на ноги, он снова поднялся в спальню и открыл портьеру окна, впуская в свою жизнь августовское прохладное солнце и все, что само течение этой жизни могло ему принести.
Мышь опять принялась катать свечку.
- Ты неугомонна, да? – спросил Уотсон свою ночную мучительницу. – Ты никогда не останавливаешься? Никогда не останавливаешься! – И он рассмеялся тихо, помня о спящем внизу в гостиной Холмсе.
3.
Холмс проснулся, когда миссис Хадсон вошла в гостиную и, с громким звоном фарфора и серебра на подносе, поставила на стол завтрак.
- Доктор велел вам позавтракать, мистер Холмс, – категорично заявила старуха, закрывая окна и вытирая лужу на полу.
- Где он сам? – Холмс с хрустом вытянул длинные ноги и сел на диване.
- Он выпил чаю на кухне рано утром и уехал к пациенту. Давайте-ка, мистер Холмс, я вам пожарила яичницу с беконом.
- Терпеть не могу бекон.
Миссис Хадсон фыркнула презрительно и ушла.
Накануне Холмс уснул, когда кончился дождь и начало светлеть, – почему-то в сумраке между волком и собакой молоток, который колотился внутри его черепной коробки всю предыдущую неделю, как-то слегка успокоился.
Он больше не мог думать о Джоне Уотсоне. Его предплечья были испещрены следами от уколов, а долг у аптекаря составлял трехзначную сумму. Его скрипка покрылась слоем пыли, но он боялся даже брать ее в руки, потому что интуиция подсказывала ему, что при первых же плачущих звуках он разрыдается сам и выпрыгнет из окна гостиной вниз головой в надежде, что, хотя бы размазав мозг по мостовой, он сумеет избавиться от засевшего в нем песка.
Хотя Уотсон и тогда, наверное, не поверит, что он состоит из плоти и крови, как все обычные люди! Холмс почти ненавидел Уотсона за его твердокаменное упрямство и за эту его ничем не колебимую, ровную, как горение газового фонаря, «любовь без грязи».
Холмс поднялся и, игнорируя горячий чайник и тосты, благоухающие на столе, вышел на лестничную клетку.
Вниз или вверх?
Вниз ведут семнадцать ступеней, но они ведут его в неизвестность. Семнадцать вздохов свободы. Вверх – только двенадцать. Шесть и шесть. Дюжина толчков сердца…
Холмс вернулся в гостиную и нашел сигареты на полу у химического столика, а спички – на столе Уотсона. Закурил и понял, что выбрал двенадцать. В конце концов, он уже неделю чувствовал в левой половине груди странную тяжесть, так что двенадцать ударов сердца – не такая уж метафора.
Шесть и шесть.
Он толкнул дверь спальни Уотсона, и свет, заливающий комнату, ослепил его. Окно было распахнуто, ветер толкнул Холмса в грудь так сильно, что тот пошатнулся. Когда к Холмсу вернулось зрение, он увидел только желтоватый листок, закладку в Вечной Книге, одиноко лежащую на полу.
Если я пойду долиной смертной тени…
Тени не было места в этой яркой, светящейся, солнечной комнате.
Холмс с трудом закрыл дверь – ветер сделал ее тяжелой, словно чугунной.
Он потер глаза, возвращая себе способность видеть мир в цвете.
Шесть и шесть.
А потом – семнадцать.
Август громыхал цокотом летящего скакуна. Дюк Веллингтон скакал на бронзовом коне, рассыпая кругом себя с громом и грохотом листы звенящей меди.
***
Он стоял вторым в ряду первокурсников. Ему не хватало до роста первого, Вудствота, каких-то двух дюймов, тогда как весил он чуть ли не вполовину меньше. Прямой, как палка, застегнутый на все пуговицы, напряженный и щурящий глаза. Он не был близорук, но ему казалось, что сощуренность придает взгляду необходимую жесткость. Только волосы – предательски вьющиеся мягкими волнами, падающие на высокий лоб, – портили все дело.
- Эй ты, малыш, – позвал его Честер Лоу, шестикурсник с широкими, почти в дверной проем плечами и прыщавыми сальными щеками, – иди-ка сюда, у меня к тебе есть дело.
С самого поступления в школу Шерлок знал, что рано или поздно это случится. На соседней кровати в спальне вот уже неделю плакал ночами Виктор Тревор – он был слишком похож на девочку и приходил спать через час после положенного времени, постоянно в слезах. Шерлок поклялся, что скорее умрет, чем позволит им…
Правда, он не знал толком, что именно ему грозит, но желание не подчиниться было таким сильным, что и угроза казалась достойной смерти.
- Что тебе нужно? – Шерлок постарался, чтобы его голос звучал грубо, но слышал сам, что попытки эти жалки и звучит он звонким петушиным фальцетом.
- Не хорохорься, птенчик. Сегодня не ложись спать со всеми, придешь в спальню старших, понял?
- Не приду. – Шерлок неожиданно успокоился: он так давно этого ждал и боялся, что теперь, когда оно все-таки произошло, весь страх кончился, как будто истраченный заранее.
Лоу провел пальцами по его щеке, и Шерлок дернулся, отстраняясь.
- А, все-таки боишься, малыш. Знаешь, ты мне нравишься. Ты – милый, похож на черного боевого петуха у старины Баера на Лестер-сквер. Знаешь кабак старика Баера?
- Нет, – честно ответил Шерлок. Он действительно совсем не знал Лондона и полагал это большим недостатком, который собирался исправить при первой же возможности.
- Ничего, узнаешь, – как бы подтвердил его мысли Лоу и провел по щеке еще раз, – значит, так, если отсосешь мне, я, так и быть, избавлю тебя от дежурства по спальне. – И Лоу противно улыбнулся, так что у Шерлока заболел живот от этой улыбки.
Он понимал, что «дежурство по спальне» – это то, от чего Тревор плачет ночами, и что спрашивать сейчас про это – верх глупости, но все-таки спросил, потому что любил все знать точно:
- Что за дежурство?
- То же самое, но для всей спальни, малыш. Я буду с тобой нежен. – И Лоу положил свои большие руки ему на плечи.
Шерлок осторожно вывернулся:
- Мне надо подумать, – сказал скороговоркой, проглотив окончание фразы, и побежал по длинному коридору на задний двор, где уже вовсю начался урок естествознания.
- Думай до ужина, малыш, – крикнул Лоу ему вслед.
После ужина, в течение которого Шерлок то и дело ловил на себе взгляд Тревора, полный плохо скрываемой радости, из чего стало понятно, что всем известно, кто сегодня «дежурит», Шерлок задержался в столовой. Не то чтобы он очень любил вареную фасоль, но тщательное пережевывание каждого зерна должно было благоприятно сказаться на пищеварении – так, по крайней мере, всегда утверждал отец.
Итак, пытаясь извлечь хоть какую-то пользу из отцовских наставлений, Шерлок задержался в столовой.
Тревор ушел – вернее, ускакал почти вприпрыжку, и старосты принялись выгонять мешкающих. Делать было нечего, Шерлок сунул руку в карман и с силой сжал в кулаке лежащую там осиновую щепку.
Он захватил ее, сам не зная зачем, на прогулке. Вчера большую старую осину, росшую во дворе, повалил ветер, и на прогулке младшие мальчики имели удовольствие наблюдать, как Стендерс, плотник, распиливал толстый ствол на ровные пни. Профессор естествознания мистер Уинстон показывал им годовые кольца. Щепка отлетела прямо под ноги Шерлоку, и он поднял ее. Она была ярко-рыжая, мокрая и пахла почему-то огурцами.
И вот теперь он сжал ее в кармане, так что острые края впились в ладонь, и вышел из столовой. Его тут же схватили за плечи и затащили в маленькую темную нишу за угольным ящиком.
Лоу выглядел еще отвратительнее, чем утром, потому что с лица его не сходила противная сальная улыбочка.
- Подумал, петушок? Я или вся спальня?
- Да, – хрипло сказал Шерлок, – подумал. Ты. Я отсосу тебе, и ты сделаешь так, что больше никто не подойдет ко мне и даже не посмотрит в мою сторону.
- Отлично, ты умный парнишка, как я погляжу. Только работать тебе придется не один раз, ты же понимаешь.
Ладонь в кармане намокла от крови, зато боль делала голос ровным.
- Да, это я понимаю. Но только с тобой.
- Отлично, – еще раз повторил Лоу. Сейчас иди в спальню и ложись в кровать, но не вздумай спать. Я приду за тобой.
Шерлок лежал в кровати и смотрел в потолок. Спальня младшекурсников была под самой крышей – с высоких незакрытых балок свисала серыми воланами старая паутина. Пораненная рука немного ныла, но не сильно. Придя за ним, Лоу в первую минуту испугался – так неподвижен был взгляд Шерлока, устремленный вверх.
- Эй, малыш, вставай.
Шерлок повернул голову и встал. Лоу повел его в маленький чулан у старшей спальни, в котором хранились старые гнилые одеяла и сломанные стулья. Места там было мало, но достаточно для двоих. Лоу зажег маленькую свечку в стеклянном стаканчике и установил на выступающей из стены доске.
- Вот так. И еще у меня есть выпивка, малыш. Как тебя зовут-то?
- Ше… Шерлок. – Шерлок не хотел говорить ему свое имя, но быстро понял, что это глупо.
Лоу достал из кармана пузырек и отвернул крышку.
- Это бренди, – прошептал он, – сделай глоток, только не переборщи. – И он ткнул пахучий липкий пузырек Шерлоку в губы.
Шерлок осторожно взял пузырек и сделал большой глоток. Жидкость обожгла ему горло, но он подавил кашель, только сморщился.
- Молодец, – похвалил его Лоу. – А теперь становись на колени.
- Это обязательно? – Шерлоку не хотелось опускаться на грязный пол в пижаме.
- Конечно, дурачок. – Лоу несильно нажал на плечи Шерлоку, и, когда тот все-таки опустился на колени, вытащил из своих штанов довольно большой, налитый кровью уд.
- Мне надо взять это в рот? – Шерлок смотрел на подрагивающий перед своими глазами орган и думал, что сразу же задохнется.
- Да, конечно, глупыш, не бойся только, это не страшно. – И Лоу положил свою руку ему на затылок, чуть потрепав волосы.
Шерлок закрыл глаза и открыл рот, когда ему в губы ткнулось горячее, пахнущее солью и потом. Он подавил рвотный позыв и пожалел, что не захватил с собой свою щепку, оставшуюся в пропитанном кровью кармане сюртука. И тогда он стал думать о ней, вспоминать давешнюю боль в расцарапанной ладони, представлять, как он бы сжимал ее. Дыхание сбивалось, огромное во рту вырывало неудержимую тошноту, но мокрая осиновая щепка была спасением.
Шерлока вырвало только, когда ему в горло брызнула какая-то солено-горькая струя.
- Ничо, – ободряюще сказал ему Лоу, который тяжело дышал и улыбался, – на, еще глотни бренди, малыш, и иди спать.
***
- Так ты говоришь, тебя зовут Стю?
Стюарт смотрел на странного джентльмена, пытаясь оценить его платежеспособность и определить, не шпик ли он, чего доброго.
- Ну, да, – протянул он как можно развязнее, – я ж еще вчера вам сказал. Только вы ж вчера-то не захотели пойти со мной, господин.
- А сегодня хочу, – джентльмен мотнул черной непокрытой головой, – где тут у тебя место?
- Почем вы знаете, что здесь? – Стю сощурился недоверчиво.
- Так ты же мне вчера и сказал, что недалеко и уютно. – Холмс смотрел на Стю в упор, не в силах даже сделать вид, что заинтересован парнишкой.
- Ладно, вы просто странный какой-то, – Стю пожал плечами, – видите, вон табачная лавка миссис Чоппер, пошли туда.
Они вошли в лавку и поднялись мимо старика-швейцара, в комнаты на втором этаже.
Холмс провел почти целый день, бездумно шатаясь по улицам Лондона. Он ничего не ел, где-то потерял цилиндр и готов был свалиться от усталости.
- Может быть, надо купить что-нибудь выпить? – поинтересовался он.
- Если хотите, я скажу старику, и он принесет нам портвейна. Но это сущая дрянь, честное слово. Лучше не будем время терять.
- Не будем, – согласился Холмс.
- Что вы предпочитаете-то? – спросил Стю. – Я только полежать согласен, если что, говорил еще вчера.
- Полежать?
- Ну да, вы чо, первый раз, что ли? То-то я смотрю, какой-то робкий господин совсем. Я лягу, а вы потретесь рядом.
Холмс подавил рвотный позыв.
- А доктор тоже терся? – вдруг спросил он, глядя, как Стю расстегивает пуговицы на рубашке.
- Доктор? Почем вы знаете про доктора?
- Он мне рассказал про тебя, рекомендовал…
- А… а сам он как? Он не заболел? А то я думаю, что-то совсем позабыл меня. – Стю полностью разделся и лег на продавленный матрас. – Ну, идите сюда, что стоите-то? Малахольный какой-то, право слово.
Холмс подошел к кровати и оглядел худое, хрупкое даже тело Стю, вытянутое на сером убогом покрывале.
- Я лучше тебе отсосу, – вдруг сказал он и быстро, как будто боясь передумать, опустился на колени перед кроватью.
Стю сел, ухмыляясь:
- А, так бы сразу и сказали, чо молчали-то… – Он спустил худые ноги с петушиными икрами по сторонам от Холмса. Его член висел вяло, чуть на сторону, и он быстро подергал его рукой, приводя в готовность.
Холмс хотел закрыть глаза, как делал это почти каждый день на протяжении тех двух лет, что Лоу учился в школе, но потом подумал, что это глупо. Он взял не слишком большой член Стю в рот и принялся посасывать – почти рефлекторно, без малейшего чувства удовольствия или неловкости.
Но в какой-то момент Стю обхватил его голову руками и застонал протяжно. Это было совсем не так, как с Лоу, и Холмс подумал, что и с Уотсоном, возможно, тоже было бы не так. Он все-таки закрыл глаза и какое-то время пытался представить на месте Стю Уотсона. И не мог.
В конце концов он точно поймал момент, когда Стю готов был уже кончить, и вытолкнул его член изо рта.
Вытерев рот ладонью, Холмс смотрел на Стю совершенно сумасшедшими глазами.
- Эй, – сказал Стю, – не понравилось чего? Ну, давай тогда я, я умею, доктор вам плохого не посоветует. – И он протянул руку к брюкам Холмса.
Холмс оттолкнул его руку и выбежал на улицу, не слушая крики Стю об оплате.
***
Уотсон места себе не находил целый вечер. Он освободился от пациентов еще до двух, но Холмса на Бейкер-стрит уже не застал. Не явился тот и к обеду. Уотсон съездил в клуб, вернулся, а Холмс так и не приходил домой.
Наконец около десяти вечера он поднялся в гостиную, и Уотсон встал из кресла, встречая его.
Холмс выглядел ужасно. Глаза обвели черные круги, он шатался то ли от усталости, то ли от голода, а скорее всего, от того и другого. Уотсон бросился подхватить его, но Холмс отшатнулся к стене и чуть не сшиб химический столик.
- Уотсон! Уотсон! Не трогайте меня! – повторял он, как заклинание.
- Хорошо, хорошо, но сядьте, Холмс. Что случилось с вами, дорогой мой?
- О, нет, Уотсон, не говорите ничего…
- Как это не говорить, Холмс? Где вы были? Это новое расследование?
При словах о расследовании Холмс бросил на Уотсона такой взгляд, что тот осекся.
- Да, если хотите, – почти твердо произнес Холмс. – Я был в одной табачной лавке.
- Табачной лавке?
- На Ридженс-стрит. Под видом клиента, вскрыл гнездо разврата в нашем обожаемом Лондоне.
- Холмс…
- Да, знаете, там самый натуральный бордель. И особенно выделяется один мальчишка… по имени Стю.
Уотсон все-таки подхватил Холмса, потому что тот уже сползал по стенке, и усадил его на диван. Потом сунул ему в руку стакан с бренди, но руки у Холмса так тряслись, что он едва его не выронил.
- Зачем вы ходили туда, господи боже…
- Как это зачем? Я же объясняю вам – вскрыл язву на теле общества. Холмс говорил прерывисто, губы его тряслись, а дыхания не хватало. – Только что опустил в почтовый ящик у Скотланд-Ярда анонимный донос. Завтра ваше тихое местечко накроют частой сетью. Всех, всех выметут поганой метлой…
- Холмс, вам надо лечь, вы совершенно не в себе. – Уотсон совершенно не думал сейчас ни о Стю, ни о том, что Холмс, оказывается, следил за ним. Он думал только о Холмсе. И сердце у него разрывалось. – Это все ничего, – сказал он невпопад.
- Ах, оставьте! – Холмс вскочил и бросился в спальню.
- Нет, – тихо сказал Уотсон, – теперь уж не оставлю. – Он встал и прошел за Холмсом.
Холмс опустился на кровать совершенно без сил. Его лицо дергалось в странной судороге.
- Уотсон, как вы не понимаете, я совершил подлость! – Он закрыл лицо руками.
4.
- Это ничего, – опять повторил Уотсон. Он смотрел на Холмса и понимал, что должен сейчас чувствовать разочарование, горечь или, быть может, даже отвращение. Но он заглядывал в свое сердце и не находил ни следа этих чувств. Он смотрел на Холмса, и любовь переполняла его существо – любовь и желание защищать этого человека, что бы ни случилось.
Он сел рядом с Холмсом. Несколько секунд он медлил, потому что у него вспотели руки. И потом он даже закрыл глаза от охватившего его почти детского страха, но все-таки взял Холмса за плечи и прижал к себе, понимая и изо всех сил жалея, что его нежности недостаточно, чтобы того утешить.
Уотсон целовал его шею, затылок, потом отнял его руки от лица и посмотрел в сияющие от стоящих в них слез глаза.
- Однажды я уже говорил вам это, Холмс… Шерлок, но это было неправдой. Это было мороком и сном, который я прошу вас забыть. Потому что я снова хочу сказать вам кое-что. – Уотсон перевел дух. – Я люблю вас.
Холмс смотрел на Уотсона, широко раскрыв глаза, так что слезы перестали держаться в них и сбежали по щекам двумя влажными дорожками. Уотсон проследил за ними взглядом и улыбнулся. Потом он медленно наклонился к лицу Холмса и осторожно поцеловал сначала одну, а потом другую.
Холмс обхватил его голову руками и силой прижался губами к его рту. Он совсем не умел целоваться – делал все слишком быстро и сильно, – сердце Уотсона защемило от этого, как будто он был виноват…
Да, он был виноват.
Он отчетливо ощутил это сейчас. Понял не рассудком, а сердцем, которое страшно билось в груди. Уотсон тоже обнял Холмса, осторожно, как будто тот был хрупок. Он был виноват и просил прощения. Нежно целуя Холмса в горячие губы, мокрые щеки, закрытые веки… Расстегивая на нем жилет – медленно и осторожно, – дрожа от нетерпения и своей медлительностью наказывая себя за вину.
Холмс слегка отстранился и снова посмотрел на Уотсона:
- О, умоляю вас, скажите, что я не ослышался.
- Я люблю вас, Холмс. – Уотсон опять улыбался. Он и сам не мог понять, почему никак не может убрать с лица этой неуместной улыбки. Но он не мог не улыбаться, потому что вместе с виной он чувствовал и счастье.
- О господи, Уотсон, – произнес Холмс едва слышно, – позволите ли вы мне теперь ответить вам?
- Я жажду этого всем сердцем! – Уотсон схватил Холмса за дрожащие руки, которыми тот пытался развязать его галстук.
Холмс перевел дух:
- Я люблю вас, Джон Уотсон.
Доктор не выдержал этой минуты. Потом он долго корил себя за то, что не задержался, не запомнил, не ухватил мгновения, но в тот момент это было выше его сил – он поцеловал Холмса в губы, прижимая к себе его лицо, понимая, что, возможно, делает ему больно.
Холмс откинулся под его напором и оперся на руки, а Уотсон, едва переводя дыхание, покрывал поцелуями его шею, грудь и плечи, с которых стянул сорочку, едва не разорвав тонкий батист.
- Подождите, – вдруг сказал Холмс.
Уотсон замер, на целую секунду переселившись в ад, полагая, что сделал что-то не так.
- Я хочу, чтобы вы разделись, я хочу на вас посмотреть…
Уотсон взглянул на Холмса удивленно, но все-таки расстегнул и снял жилет.
- Вы хотите, чтобы я разделся полностью?
Холмс кивнул. На его скулах алел румянец, глаза блестели, а черные волосы растрепались, он тяжело дышал, чуть приоткрыв рот – Уотсон подумал, что никогда еще не видел ничего более прекрасного. Он встал на ноги и продолжил раздеваться, стараясь не сводить взгляда с Холмса. В конце концов он встал перед Холмсом полностью обнаженный. Помедлив секунду, он опустил руки, которыми прикрывал поначалу пах, и выпрямился.
Уотсон был прекрасен. Холмс не мог остановить круженья в голове, от которого даже слегка подташнивало, когда смотрел на него. Каштановые, чуть волнистые волосы обрамляли голову подобно царской короне, кожа Давида обтягивала ровный рельеф мышц, широкая грудь вздымалась, а великолепное естество под жадным взглядом Холмса наливалось силой.
Уотсон улыбался уже так, что были видны все его тридцать два белейших и крепчайших зуба.
- Не смейтесь надо мной! – Холмс предостерегающе поднял бровь.
- И не думал, дорогой мой. – Уотсон все-таки рассмеялся. – Но простите, я не могу удержаться, я тоже хочу посмотреть на вас!
- Уверяю вас, это вовсе не так интересно! – махнул рукой Холмс.
- Э, нет, – Уотсон продолжал смеяться, – тогда хоть расскажите мне, что видите.
- Я вижу юного пслалмопевца, юного царя, который достоин тысячи жен и сотни любовников среди лучших воинов.
- О, Холмс, – Уотсон посмотрел на Холмса растроганно, потому что в голосе и интонациях Холмса не было и тени шутки, он говорил серьезно, – я всего лишь ваш сосед по квартире. Подумать только, почти случайно…
- Нет! – Холмс подскочил и закрыл Уотсону руку рот? ладонью. Теперь, когда они стояли рядом и Уотсон чувствовал сильную руку на своих губах, Холмс казался ему уже не хрупким – сильным, властным, божественным, как и прежде. – Не случайно.
Уотсон чуть мотнул головой, освобождая губы, и поцеловал округлое плечо Холмса с чуть выступающей косточкой, потом ключицу и родинку в основании шеи.
- Я приношу клятву, – прошептал он в ухо Холмса, – клятву верности моему божеству. Чтобы служить вам и в горе и в радости, в болезни и в несчастии до тех пор, пока…
- Не надо, – тоже шепотом ответил Холмс, – просто любите меня, Уотсон.
Уотсон обнял Холмса за талию и осторожно опустил снова на кровать. Он расстегнул ему брюки и, не торопясь и не смущаясь, стянул их с краснеющего Холмса вместе с бельем. Затем он вытянулся рядом на кровати и положил руку Холмсу на живот.
- Обещайте мне, Холмс, – серьезно сказал он, – что, если вам что-то не понравится, вы скажете мне об этом.
Холмс быстро кивнул и прикрыл глаза.
Уотсон вздохнул. Он осторожно провел теплой ладонью по плоскому животу Холмса вверх, к груди, повторяя рельеф мышц, обвел пальцем темный сосок, потом другой. Он думал делать это как можно медленнее, чтобы следить за тем, как точеный профиль Холмса теряет напряженную сосредоточенность, смягчается, как губы трогает едва заметная улыбка. Еще какое-то время Уотсон гладил ключицы и плечи, потом провел ладонью по скуле – чуть даже грубо, оставив розовый след, и не выдержал, перекатился и накрыл тело Холмса своим, нашел его губы – приоткрытые, жаркие, и целовал, целовал их долго, до тех пор пока глаза Холмса не распахнулись и в их невозможной глубине не заплескалось явное, непреодолимое желание.
Уотсон опустил правую руку и обхватил пальцами твердый член Холмса. Почувствовал пульсацию крови.
Ресницы Холмса затрепетали, на его лице читался почти испуг, хотя губы были сосредоточенно поджаты.
Уотсон опять не мог не улыбнуться, он привстал и согнул ноги Холмса в коленях, устраиваясь между ними. Лизнув палец, он осторожно провел им между ягодиц, даже ничего такого не думая, просто проверяя реакцию – Холмс на секунду замер, но потом легонько погладил Уотсона пальцами по бедру, не меняясь в лице, все с тем же сосредоточенно-испуганным выражением.
- Все будет хорошо, – Уотсон говорил это одними губами, наклоняясь и целуя согнутые, острые колени Холмса, – все будет хорошо… Правда, – вдруг остановился он, – нам понадобится вазелин. Я схожу наверх?
Холмс испуганно помотал головой:
- Нет, не оставляйте меня, Уотсон.
- Тогда…
- Я хочу, чтобы вы сделали все, что умеете.
- О господи, Холмс, – Уотсон засмеялся, – еще успеется, правда. Я люблю вас, каждый дюйм вашей кожи, каждый ваш выдох. Вам никуда не деться от меня.
- Я хочу, – упрямо повторил Холмс.
Тогда Уотсон позволил своей руке быть настойчивее.
Холмс прикрыл глаза и запрокинул голову, когда пальцы Уотсона проникли внутрь. У него были очень горячие пальцы. Жар от них поднимался по внутренностям и бил в диафрагму, торопя дыхание, биение сердца, ток крови.
Уотсон осторожно приподнял бедра Холмса и подтянул его повыше, осторожно поглаживая живот.
Он толкнулся сначала осторожно, но Холмсу все равно пришлось закусить губу, чтобы не вскрикнуть, а потом сильнее и сильнее.
- Я – человек, Уотсон, человек, вы понимаете? – шептал Холмс, глотая слезы.
- Да, да, – подтверждал Уотсон, почти ничего уже не соображая, не понимая, где они и что они делают, ощущая только, что они не сами по себе, а вместе, вдвоем состоят из плоти. Плоти, которая горит, горит подобно божественному огню, которая одухотворена, как в самом начале времен, до грехопадения.
Уотсон на несколько секунд даже совсем забыл о Холмсе, потому что перестал существовать и Холмс, и он сам – они соединились в гомункулуса, единое существо, полное только животной пульсацией жизни, которая рвалась наружу, сочилась из пор этого существа, разрывала ткани и слизистые – и наконец вырвалась, подобно гигантской волне света, сметая остатки плоти и возвращая Уотсону и Холмсу чувство отдельности.
Уотсон упал лицом в живот Холмса, мокрый от пота и спермы, прижимая горящий лоб, щеки, губы к твердым, вздымающимся от дыхания мышцам. Минуту Уотсону потребовалось, чтобы найти свои руки и все остальное тело и, осторожно высвободившись, вытянуться рядом с Холмсом, накрыв его согнутым бедром.
Холмс тяжело дышал и смотрел в потолок ничего не видящими, широко раскрытыми глазами.
- Мне показалось, что я умер, Уотсон, – сказал он, когда Уотсон положил тяжелую руку поперек его груди.
- Посмотрите на меня, Холмс. – Уотсон повернул к себе его лицо и, когда их глаза встретились, в тишине, вдруг воцарившейся в комнате, в квартире и, казалось, во всем мире, затянутом черным ночным покрывалом, произнес:
- Если я пойду долиной смертной тени, то не убоюсь зла, потому что ты со мной.
Автор: logastr
Бета: sige_vic
Жанр: драма
Саммари: сиквел фика "Голос, говорящий в ветре"
If you can keep your head when all about you
Are losing theirs and blaming it on you,
If you can trust yourself when all men doubt you,
But make allowance for their doubting too…
Р. Киплинг
Are losing theirs and blaming it on you,
If you can trust yourself when all men doubt you,
But make allowance for their doubting too…
Р. Киплинг
Из дневника Дж. Х. Уотсона. 25 мая 1885 года.
Теперь я счастлив. Самым настоящим, самым подлинным счастьем. Как все оказалось просто! Стоило только принять твердое решение и открыться Холмсу, как счастье настигло меня.
Ежедневно я имею возможность наблюдать за его великолепной работой. Каждый день я стараюсь побыстрее отделаться от пациентов, чтобы больше времени проводить с Холмсом.
Я больше не был на Ридженс-стрит, и, кажется, в этом нет необходимости.
Если бы я только мог увериться, что и Холмс так же счастлив, как я!
читать дальше1.
С середины июля в делах наступило затишье. Сначала оно воспринималось Уотсоном как передышка. Они с Холмсом вместе чудесно проводили время за разговорами в гостиной, время от времени выбираясь в рестораны или на концерты.
Больше всего Уотсону нравилось сидеть за столом и обдумывать очередной «отчет» в Стренд. И чтобы Холмс сидел за спиной в своем кресле, забравшись туда с ногами, и курил трубку. Окна были открыты настежь, и в них свободно влетал летний теплый ветер, принося с собой то запахи цветов из Ридженс-парка, то озон недолгой грозы, то густой запах мазута и горящего масла – на Бейкер-стрит все-таки начали работы по устройству метрополитена. Уотсон запомнил эти несколько недель едва ли не как самое счастливое время в своей жизни. По крайней мере, совершенно точно спокойное.
Но к концу августа все изменилось.
Холмс не мог сидеть без дела слишком долго, его охватывала черная меланхолия. Он целые дни лежал без движения на диванчике в гостиной, взгромоздив ноги на подлокотник и глядя в потолок. Он почти совсем забросил скрипку, и Уотсон ловил себя на мысли, что был бы даже рад, если бы он взялся за пистолет и снова испортил стену их гостиной.
Но единственное, на что отвлекался Холмс в таком состоянии, были посылки от аптекаря. Сначала Холмс делал себе инъекции в то время, когда доктор был у пациентов, и Уотсон только по лихорадочному блеску его глаз или не закрытому небрежно ящику стола, в котором хранился шприц, догадывался о том, что происходит. Но потом Холмс перестал стесняться, как перестал и оправдываться перед Уотсоном необходимостью стимулировать мозг во время вынужденного простоя. Он вообще почти перестал на него реагировать. Только иногда, чаще по утрам за завтраком, Уотсон ловил на себе блестящий взгляд Холмса.
- Что вы, Холмс? – однажды спросил доктор в один из таких моментов. – Выпьете чаю? Тосты сегодня изумительны, и масло весьма свежее.
- Я смотрю на вас, Уотсон, и удивляюсь человеческой природе. В какой ничтожной мелочи человек умеет находить удовольствие, тогда как… – Холмс замолчал на полуфразе.
- Ну, не всем же быть, подобно вам, сверхсуществами, дорогой Холмс, – Уотсон улыбнулся, намазывая на тост толстый слой мармелада, – да и зря вы, вкусно же!
Холмс упал на подушку и закрыл глаза. Губы его были плотно сжаты, словно он пытался удержаться от реплики.
- Холмс, вы ведь совсем ничего не едите, так нельзя.
Холмс не отвечал.
- Давайте я вам чая налью…
- Оставьте! – закричал Холмс, не меняя позы. – Оставьте себе все чаи мира, Уотсон! И меня оставьте в покое, черт побери!
Уотсон мог бы обидеться на резкий тон, но вспомнил ту самую весеннюю вспышку Холмса.
Несмотря на то что после того объяснения все, казалось, между ними стало кристально ясно, Уотсон в последнее время при всяком проявлении резкого характера со стороны Холмса вспоминал тот вечер. И каждый раз при этом воспоминании он чувствовал на лице резкий холод весеннего ветра.
Он тогда признался Холмсу во всем – в своей любви, в своем обожании, в своем желании быть рядом. Он был так взволнован в тот вечер, что только благодаря военной выучке и здоровому от природы организму не впал после этого в горячку.
И лишь по прошествии времени он смог вспомнить все события и слова, сказанные тогда, полностью.
«Вы грязный развратник! Содомит! Мерзавец!» – кричал Холмс. Но потом он сказал:
«Простите меня, я совершенно выбит из колеи…».
Тут что-то не сходилось. Отказывалось склеиваться в единую картину. Но что именно, Уотсон никак не мог понять. И чем дольше он об этом думал, тем меньше понимал. Он воспринял суровое осуждение со стороны Холмса как должное, но от жалобной, почти жалкой просьбы о прощении у него и сейчас начинало сосать под ложечкой.
***
Холмс постоянно думал о той весенней ночи. В его голове шумел ветер скрипки или плакал кокаиновый дождь – он постоянно думал о том разговоре.
Он сам был во всем виноват. Сам взобрался на пьедестал, забронзовел, как герцог Веллингтон у арки Эпсли-хауса. Он стал великолепен, но потерял человеческий облик.
«Я люблю вас», – сказал Уотсон. Холмсу не надо было даже закрывать глаза, чтобы вызвать воспоминание о лице Уотсона в тот момент – оно сияло светом истинной любви, той, которая никогда не будет ему, Холмсу, доступна, как недоступны прочие радости, делающие жизнь Уотсона такой настоящей и яркой.
Холмс поступил как трус, он это прекрасно осознавал теперь. Но он сознавал также, что когда попадаешь в зависимость такую сильную, что не можешь дышать без предмета своей зависимости, любой риск ужасает.
Уотсон любит статую герцога Веллингтона. Что он скажет, если с лика великого Дюка вдруг облезет позолота?..
Холмс медленно поднялся с дивана и подошел к столу. Он достал ампулу и шприц и демонстративно вколол иглу под кожу, даже не заботясь о том, что попадает в старые воспаленные следы от уколов. Его лицо искривилось улыбкой, когда он услышал горький вздох Уотсона за спиной. Холмс ждал, когда Уотсон соберется с духом, чтобы высказаться, и дождался:
- Холмс, – сказал Уотсон серьезно, – я думаю, что вам надо прекратить это. В конце концов, интересное дело может подвернуться в любой момент, а вы будете не в форме…
Добрый старина Уотсон в своем репертуаре.
- Вот знаете, Холмс, в Олдершоте произошло странное происшествие. Умер при невыясненных обстоятельствах полковник Барклей из полка «Роял Меллоуз». Газеты напускают туман на это дело, наверняка полковые не хотят огласки…
- Не желаю иметь с ними ничего общего, если хотите найти в Англии образцы лицемерия и ханжества – поищите среди ее доблестных защитников.
- Да полноте, Холмс. Они что, уже обращались к вам по поводу этого дела?
- Письмо доблестного полковника Мерфи, полное намеков и не содержащее никаких фактов, на каминной полке.
Холмс все еще стоял лицом к окну у стола. За окном сиял цветом и светом блистательный, как парад гвардейцев у Букингемского дворца, август. Но Холмсу треск барабанной дроби, с которым август вкатывался в осень, и блеск его великолепного обмундирования казался издевательством, насмешкой и ложью. Кокаин обостряет чувства, но куда уж ярче! Холмс зажмурился. На его плечо легла теплая рука Уотсона. Тот не без труда вытащил нож, которым было пришпилено письмо, из каминной полки и теперь читал его, держа в руке.
- Холмс, – мягко сказал Уотсон, – вы ведь не сожгли его – значит, собирались…
- Дайте! – Холмс вырвал у Уотсона письмо и размахнулся, чтобы швырнуть бумагу в камин. Уотсон едва успел перехватить его руку.
- Да, что с вами, в конце-то концов, Холмс! Ну нельзя же так! Давайте дадим телеграмму майору, что приедем завтра и посмотрим на месте, что и как, а?
Холмс посмотрел на лицо доктора. В нем так явно читался азарт перед новым делом…
- Делайте что хотите, Уотсон, – Холмс махнул рукой, – мне надоело спорить с вами.
2.
На следующий день Уотсон почти пожалел, что вообще вытащил Холмса в Олдершот. Холмс вел себя вызывающе, нападал на ни в чем неповинного майора, подозревал в каких-то выдуманных грехах всех офицеров полка. В нем как будто рос гнев, но Уотсон никак не мог взять в толк, что могло его так разозлить. Он старался быть как можно мягче. Но чем терпимее и обходительнее он был, тем больше злился Холмс.
Все кончилось по дороге домой совершенно безобразной сценой.
Уотсон выдвигал версии относительно причин размолвки миссис Барклей со своим мужем и предположил, что майор, который отзывался о жене полковника с гораздо большим расположением, чем о своем ныне покойном начальнике, мог бы…
- О, да, Уотсон! – взорвался Холмс, так что заглянувший было к ним в купе кондуктор вылетел, будто бы унесенный взрывной волной. – Вы-то знаток военной морали! Кому, как не вам, судить о полковых нравах!
Уотсон осекся и замолчал.
Потому что все это было уже слишком. Он отвернулся и принялся машинально расковыривать прокладку на окне вагона.
Сам того не желая, Холмс напомнил Уотсону о казармах на Элбони-стрит. После скромного ужина на Бейкер-стрит доктор, не говоря ни слова Холмсу – между ними все еще висело неуютное молчание после размолвки, – вышел на улицу и взял кэб.
Август был душен. Сочен, звонок, как полагается месяцу плодов, но душен. Да и плодов он принес слишком мало, хотя апрель был полон пышного цветения. Уотсон устал. Теперь он ни за что не назвал бы себя счастливым. Больше того, он отчетливо видел, что и Холмс – не счастлив. Но что в этой ситуации следует делать – он никак не мог сообразить.
Кэб остановился.
- Ридженс-стрит, сэр, – кэбмен не выдержал и напомнил клиенту, что доставил его по адресу. Уотсон посмотрел на гуляющих по улице джентльменов, выхватил пару солдатиков, подпирающих стену у дома напротив, пока его взгляд не уперся в хрупкого черноволосого юношу – он стоял поодаль у фонаря и напряженного всматривался в кэб. Уотсон вжался в стенку и постучал по крыше тростью.
- Трогай, давай на Ватерлоо.
- Как скажете, сэр.
Уотсон видел, как Стю сделал несколько шагов вслед отъезжающему экипажу, а потом разочарованно вернулся на место.
Но он уже не видел, как к нему подошел высокий джентльмен и сказал, весело оглядывая ладного паренька:
- Может быть, я тебе подойду, Джо?
- Меня зовут Стю, сэр. Я думаю, договоримся. – И Стю заулыбался, профессионально показывая чистые ровные зубы.
***
На следующий день друзья снова отправились в Олдершот, где Холмсу пришло на ум допросить приятельницу миссис Барклей.
Уотсон отметил, что Холмс выглядит куда более спокойным, хоть и все еще мрачным. Вообще, это дело не принесло Холмсу обычного энтузиазма – он как будто сам страшился развязки, которая их ждала.
А вот Уотсона история несчастного Генри Вуда очень тронула. Когда они с Холмсом вернулись домой поздним вечером, он размышлял о силе любви, которая не дает человеку погибнуть даже в самых страшных обстоятельствах, и сказал об этом Холмсу.
Холмс посмотрел на него, нахмурив брови:
- Вы полагаете, что это сила любви, а не жажда мести позволила выжить капралу Вуду, Уотсон?
- Я думаю, что любовь гораздо более созидательное чувство, чем месть, Холмс.
- Однако что, вы думаете, будет дальше? Если миссис Барклей выздоровеет, она, вы полагаете, вспомнит о своих чувствах к несчастному фокуснику?
- Я не знаю этого, но…
- Глупости! Любовь неверна. Она любила красивого молодого, подающего надежды солдата, а не уродливого калеку. Она помучается немного и выкинет его из головы.
- Вы не можете этого утверждать, Холмс! Любовь, если она истинна, читает в душах, оболочка для нее не так важна.
За окном шелестел дождь. Наконец этот ужасный август начал сдаваться осени. Через пару недель она зашуршит первой палой листвой в Ридженс-парке, затянет сыростью в открытое окно, заволочет туманом Бейкер-стрит… И все пойдет легче, проще. Когда что-то долго болит – к боли привыкаешь и перестаешь ее замечать. Или даже начинаешь любить ее, как саму суть жизни, как неизменного спутника, сидящего в кресле напротив и спокойно покуривающего трубку.
Холмс сделал глубокую затяжку и прикрыл глаза:
- А вы поняли, дорогой Уотсон, что за Давида упоминала миссис Барклей, когда ссорилась с мужем?
- Нет, не имею не малейшего представления!
- Это из Библии. Царь Давид совершил грех и отправил на смерть своего военачальника Урию, возжелав его жену Вирсавию. Если не ошибаюсь, об этом говорится во второй книге Царств.
Уотсон взял библию с полки и открыл на заложенной странице.
- Действительно, – пробормотал он, – миссис Барклей обвиняла мужа в вероломстве.
- Именно, Уотсон. Даже цари подвержены греху. Насколько я помню, господь покарал Давида, и тому пришлось вымаливать прощение.
Уотсон смотрел в книгу. Вернее, не в текст Библии, а в листок, который служил закладкой.
Холмс молчал.
Минут через пять Уотсон встал и, пожелав Холмсу спокойной ночи, вышел из гостиной.
Он поднялся по скрипящим ступеньками в свою спальню, все еще сжимая листок в руке. Наверху он зажег свечу и поднес к ее слабому, прыгающему, как его собственное сердце, свету этот листок, как будто не смог прочитать то, что там было написано.
На листке грифельным карандашом Холмс написал:
«Если я пойду долиной смертной тени, то не убоюсь зла, потому что ты со мной».
***
Уотсон не мог заснуть. Он слышал тихие сухие шаги Холмса внизу. Ход старых часов, лежащих на тумбочке у кровати, сливался с шелестом дождя за окном. В углу под платяным шкафом мышка точила стащенный давным-давно огрызок свечки. Вся это обычная ночная жизнь в его спальне вдруг оглушила Уотсона, прижала его к продавленному матрасу кровати и грозилась раздавить. Ему казалось, что если он пошевелится или вздохнет слишком громко, правильный, привычный строй жизни остановится, рухнет на него всей тяжестью бытия.
Уотсон не был трусом, но отдавал себе отчет в том, что логические выводы – не самая сильная его сторона. Желтоватый листок почтовой бумаги по гинее за фунт лежал рядом с отцовскими часами и светился в лунном свете, как будто посыпанный фосфорным порошком. Надписи в темноте было не различить, но Уотсон и без того помнил малейшие завитки в почерке Холмса. «Если я пойду долиной смертной тени… то не убоюсь зла…». Двадцать второй псалом Давида. Ведь логично, что Холмс записал это, когда размышлял об истории Вирсавии. Только он почему-то написал «ты» с маленькой буквы – простительная ошибка для светского человека или…
Или он написал это не случайно!
Мышь перекатила свой огрызок к комоду и там принялась, попискивая, запихивать свою добычу в щель в полу.
Доктор Джон Уотсон верил в судьбу. В то, например, что Провидение предназначило его, самого обыкновенного отставного врача, в спутники такому необыкновенному человеку, как Холмс. (Уже, наверное, около четырех, когда же он ляжет там внизу!) Один раз уверовав в это, он уже не мог передумать, свернуть с пути. Но в то же время он не мог понять, почему спокойствие, сошедшее на него этим летом, оказалось столь недолгой иллюзией и обманом.
Почему он вчера снова едва не оказался на Ридженс-стрит, почему ему снова неспокойно рядом с Холмсом?
В комнате светлело. Мышь то ли справилась с задачей, то ли ушла наконец спать. Дождь тоже кончился. Кажется, все замерло. Жизнь остановилась, и только стук крови в висках мешал доктору уснуть. Он собрался с силами и, преодолевая оцепенение, свесил ноги и нашарил ими шлепанцы. Мышь прыснула из левой туфли, и Уотсон вздрогнул – вот глупость. Надо купить мышеловку в лавочке на углу.
Стало уже почти совсем светло, так что свеча ему была не нужна.
Он тихо открыл дверь и спустился в гостиную.
Там гулял ветер – оба окна были распахнуты настежь. На подоконник и на пол справа натекла приличная лужа от ночного дождя.
Холмс спал на диванчике одетый, поджав ноги и подсунув под голову подушку с кресла. Даже во сне брови его были сдвинуты и губы скорбно поджаты – нет, он никак не походил на счастливого человека. Восходящее солнце блеснуло в стеклах дома напротив, и Уотсон увидел на виске Холмса несколько седых волос. Это было неправильно. Жизнь, с ее обычным течением, с болезнями и старением, не должна касаться такого существа, как Холмс. Уотсон присел на корточки рядом, чтобы убедиться, что ему не почудилось.
Висок Холмса отсвечивал серебром. Уотсон протянул руку, затаив дыхание, чтобы не разбудить Холмса, и едва удержался от того, чтобы не погладить его по голове, седому виску. «… не убоюсь зла, если ты со мной».
А ты – со мной.
Странное чувство, как будто он понял что-то очень важное, наполнило Уотсона, почти как солнце их гостиную. Он зажал себе рот рукой, словно боялся, что это открытие вырвется из него победным криком. Быстро вскочив на ноги, он снова поднялся в спальню и открыл портьеру окна, впуская в свою жизнь августовское прохладное солнце и все, что само течение этой жизни могло ему принести.
Мышь опять принялась катать свечку.
- Ты неугомонна, да? – спросил Уотсон свою ночную мучительницу. – Ты никогда не останавливаешься? Никогда не останавливаешься! – И он рассмеялся тихо, помня о спящем внизу в гостиной Холмсе.
3.
Холмс проснулся, когда миссис Хадсон вошла в гостиную и, с громким звоном фарфора и серебра на подносе, поставила на стол завтрак.
- Доктор велел вам позавтракать, мистер Холмс, – категорично заявила старуха, закрывая окна и вытирая лужу на полу.
- Где он сам? – Холмс с хрустом вытянул длинные ноги и сел на диване.
- Он выпил чаю на кухне рано утром и уехал к пациенту. Давайте-ка, мистер Холмс, я вам пожарила яичницу с беконом.
- Терпеть не могу бекон.
Миссис Хадсон фыркнула презрительно и ушла.
Накануне Холмс уснул, когда кончился дождь и начало светлеть, – почему-то в сумраке между волком и собакой молоток, который колотился внутри его черепной коробки всю предыдущую неделю, как-то слегка успокоился.
Он больше не мог думать о Джоне Уотсоне. Его предплечья были испещрены следами от уколов, а долг у аптекаря составлял трехзначную сумму. Его скрипка покрылась слоем пыли, но он боялся даже брать ее в руки, потому что интуиция подсказывала ему, что при первых же плачущих звуках он разрыдается сам и выпрыгнет из окна гостиной вниз головой в надежде, что, хотя бы размазав мозг по мостовой, он сумеет избавиться от засевшего в нем песка.
Хотя Уотсон и тогда, наверное, не поверит, что он состоит из плоти и крови, как все обычные люди! Холмс почти ненавидел Уотсона за его твердокаменное упрямство и за эту его ничем не колебимую, ровную, как горение газового фонаря, «любовь без грязи».
Холмс поднялся и, игнорируя горячий чайник и тосты, благоухающие на столе, вышел на лестничную клетку.
Вниз или вверх?
Вниз ведут семнадцать ступеней, но они ведут его в неизвестность. Семнадцать вздохов свободы. Вверх – только двенадцать. Шесть и шесть. Дюжина толчков сердца…
Холмс вернулся в гостиную и нашел сигареты на полу у химического столика, а спички – на столе Уотсона. Закурил и понял, что выбрал двенадцать. В конце концов, он уже неделю чувствовал в левой половине груди странную тяжесть, так что двенадцать ударов сердца – не такая уж метафора.
Шесть и шесть.
Он толкнул дверь спальни Уотсона, и свет, заливающий комнату, ослепил его. Окно было распахнуто, ветер толкнул Холмса в грудь так сильно, что тот пошатнулся. Когда к Холмсу вернулось зрение, он увидел только желтоватый листок, закладку в Вечной Книге, одиноко лежащую на полу.
Если я пойду долиной смертной тени…
Тени не было места в этой яркой, светящейся, солнечной комнате.
Холмс с трудом закрыл дверь – ветер сделал ее тяжелой, словно чугунной.
Он потер глаза, возвращая себе способность видеть мир в цвете.
Шесть и шесть.
А потом – семнадцать.
Август громыхал цокотом летящего скакуна. Дюк Веллингтон скакал на бронзовом коне, рассыпая кругом себя с громом и грохотом листы звенящей меди.
***
Он стоял вторым в ряду первокурсников. Ему не хватало до роста первого, Вудствота, каких-то двух дюймов, тогда как весил он чуть ли не вполовину меньше. Прямой, как палка, застегнутый на все пуговицы, напряженный и щурящий глаза. Он не был близорук, но ему казалось, что сощуренность придает взгляду необходимую жесткость. Только волосы – предательски вьющиеся мягкими волнами, падающие на высокий лоб, – портили все дело.
- Эй ты, малыш, – позвал его Честер Лоу, шестикурсник с широкими, почти в дверной проем плечами и прыщавыми сальными щеками, – иди-ка сюда, у меня к тебе есть дело.
С самого поступления в школу Шерлок знал, что рано или поздно это случится. На соседней кровати в спальне вот уже неделю плакал ночами Виктор Тревор – он был слишком похож на девочку и приходил спать через час после положенного времени, постоянно в слезах. Шерлок поклялся, что скорее умрет, чем позволит им…
Правда, он не знал толком, что именно ему грозит, но желание не подчиниться было таким сильным, что и угроза казалась достойной смерти.
- Что тебе нужно? – Шерлок постарался, чтобы его голос звучал грубо, но слышал сам, что попытки эти жалки и звучит он звонким петушиным фальцетом.
- Не хорохорься, птенчик. Сегодня не ложись спать со всеми, придешь в спальню старших, понял?
- Не приду. – Шерлок неожиданно успокоился: он так давно этого ждал и боялся, что теперь, когда оно все-таки произошло, весь страх кончился, как будто истраченный заранее.
Лоу провел пальцами по его щеке, и Шерлок дернулся, отстраняясь.
- А, все-таки боишься, малыш. Знаешь, ты мне нравишься. Ты – милый, похож на черного боевого петуха у старины Баера на Лестер-сквер. Знаешь кабак старика Баера?
- Нет, – честно ответил Шерлок. Он действительно совсем не знал Лондона и полагал это большим недостатком, который собирался исправить при первой же возможности.
- Ничего, узнаешь, – как бы подтвердил его мысли Лоу и провел по щеке еще раз, – значит, так, если отсосешь мне, я, так и быть, избавлю тебя от дежурства по спальне. – И Лоу противно улыбнулся, так что у Шерлока заболел живот от этой улыбки.
Он понимал, что «дежурство по спальне» – это то, от чего Тревор плачет ночами, и что спрашивать сейчас про это – верх глупости, но все-таки спросил, потому что любил все знать точно:
- Что за дежурство?
- То же самое, но для всей спальни, малыш. Я буду с тобой нежен. – И Лоу положил свои большие руки ему на плечи.
Шерлок осторожно вывернулся:
- Мне надо подумать, – сказал скороговоркой, проглотив окончание фразы, и побежал по длинному коридору на задний двор, где уже вовсю начался урок естествознания.
- Думай до ужина, малыш, – крикнул Лоу ему вслед.
После ужина, в течение которого Шерлок то и дело ловил на себе взгляд Тревора, полный плохо скрываемой радости, из чего стало понятно, что всем известно, кто сегодня «дежурит», Шерлок задержался в столовой. Не то чтобы он очень любил вареную фасоль, но тщательное пережевывание каждого зерна должно было благоприятно сказаться на пищеварении – так, по крайней мере, всегда утверждал отец.
Итак, пытаясь извлечь хоть какую-то пользу из отцовских наставлений, Шерлок задержался в столовой.
Тревор ушел – вернее, ускакал почти вприпрыжку, и старосты принялись выгонять мешкающих. Делать было нечего, Шерлок сунул руку в карман и с силой сжал в кулаке лежащую там осиновую щепку.
Он захватил ее, сам не зная зачем, на прогулке. Вчера большую старую осину, росшую во дворе, повалил ветер, и на прогулке младшие мальчики имели удовольствие наблюдать, как Стендерс, плотник, распиливал толстый ствол на ровные пни. Профессор естествознания мистер Уинстон показывал им годовые кольца. Щепка отлетела прямо под ноги Шерлоку, и он поднял ее. Она была ярко-рыжая, мокрая и пахла почему-то огурцами.
И вот теперь он сжал ее в кармане, так что острые края впились в ладонь, и вышел из столовой. Его тут же схватили за плечи и затащили в маленькую темную нишу за угольным ящиком.
Лоу выглядел еще отвратительнее, чем утром, потому что с лица его не сходила противная сальная улыбочка.
- Подумал, петушок? Я или вся спальня?
- Да, – хрипло сказал Шерлок, – подумал. Ты. Я отсосу тебе, и ты сделаешь так, что больше никто не подойдет ко мне и даже не посмотрит в мою сторону.
- Отлично, ты умный парнишка, как я погляжу. Только работать тебе придется не один раз, ты же понимаешь.
Ладонь в кармане намокла от крови, зато боль делала голос ровным.
- Да, это я понимаю. Но только с тобой.
- Отлично, – еще раз повторил Лоу. Сейчас иди в спальню и ложись в кровать, но не вздумай спать. Я приду за тобой.
Шерлок лежал в кровати и смотрел в потолок. Спальня младшекурсников была под самой крышей – с высоких незакрытых балок свисала серыми воланами старая паутина. Пораненная рука немного ныла, но не сильно. Придя за ним, Лоу в первую минуту испугался – так неподвижен был взгляд Шерлока, устремленный вверх.
- Эй, малыш, вставай.
Шерлок повернул голову и встал. Лоу повел его в маленький чулан у старшей спальни, в котором хранились старые гнилые одеяла и сломанные стулья. Места там было мало, но достаточно для двоих. Лоу зажег маленькую свечку в стеклянном стаканчике и установил на выступающей из стены доске.
- Вот так. И еще у меня есть выпивка, малыш. Как тебя зовут-то?
- Ше… Шерлок. – Шерлок не хотел говорить ему свое имя, но быстро понял, что это глупо.
Лоу достал из кармана пузырек и отвернул крышку.
- Это бренди, – прошептал он, – сделай глоток, только не переборщи. – И он ткнул пахучий липкий пузырек Шерлоку в губы.
Шерлок осторожно взял пузырек и сделал большой глоток. Жидкость обожгла ему горло, но он подавил кашель, только сморщился.
- Молодец, – похвалил его Лоу. – А теперь становись на колени.
- Это обязательно? – Шерлоку не хотелось опускаться на грязный пол в пижаме.
- Конечно, дурачок. – Лоу несильно нажал на плечи Шерлоку, и, когда тот все-таки опустился на колени, вытащил из своих штанов довольно большой, налитый кровью уд.
- Мне надо взять это в рот? – Шерлок смотрел на подрагивающий перед своими глазами орган и думал, что сразу же задохнется.
- Да, конечно, глупыш, не бойся только, это не страшно. – И Лоу положил свою руку ему на затылок, чуть потрепав волосы.
Шерлок закрыл глаза и открыл рот, когда ему в губы ткнулось горячее, пахнущее солью и потом. Он подавил рвотный позыв и пожалел, что не захватил с собой свою щепку, оставшуюся в пропитанном кровью кармане сюртука. И тогда он стал думать о ней, вспоминать давешнюю боль в расцарапанной ладони, представлять, как он бы сжимал ее. Дыхание сбивалось, огромное во рту вырывало неудержимую тошноту, но мокрая осиновая щепка была спасением.
Шерлока вырвало только, когда ему в горло брызнула какая-то солено-горькая струя.
- Ничо, – ободряюще сказал ему Лоу, который тяжело дышал и улыбался, – на, еще глотни бренди, малыш, и иди спать.
***
- Так ты говоришь, тебя зовут Стю?
Стюарт смотрел на странного джентльмена, пытаясь оценить его платежеспособность и определить, не шпик ли он, чего доброго.
- Ну, да, – протянул он как можно развязнее, – я ж еще вчера вам сказал. Только вы ж вчера-то не захотели пойти со мной, господин.
- А сегодня хочу, – джентльмен мотнул черной непокрытой головой, – где тут у тебя место?
- Почем вы знаете, что здесь? – Стю сощурился недоверчиво.
- Так ты же мне вчера и сказал, что недалеко и уютно. – Холмс смотрел на Стю в упор, не в силах даже сделать вид, что заинтересован парнишкой.
- Ладно, вы просто странный какой-то, – Стю пожал плечами, – видите, вон табачная лавка миссис Чоппер, пошли туда.
Они вошли в лавку и поднялись мимо старика-швейцара, в комнаты на втором этаже.
Холмс провел почти целый день, бездумно шатаясь по улицам Лондона. Он ничего не ел, где-то потерял цилиндр и готов был свалиться от усталости.
- Может быть, надо купить что-нибудь выпить? – поинтересовался он.
- Если хотите, я скажу старику, и он принесет нам портвейна. Но это сущая дрянь, честное слово. Лучше не будем время терять.
- Не будем, – согласился Холмс.
- Что вы предпочитаете-то? – спросил Стю. – Я только полежать согласен, если что, говорил еще вчера.
- Полежать?
- Ну да, вы чо, первый раз, что ли? То-то я смотрю, какой-то робкий господин совсем. Я лягу, а вы потретесь рядом.
Холмс подавил рвотный позыв.
- А доктор тоже терся? – вдруг спросил он, глядя, как Стю расстегивает пуговицы на рубашке.
- Доктор? Почем вы знаете про доктора?
- Он мне рассказал про тебя, рекомендовал…
- А… а сам он как? Он не заболел? А то я думаю, что-то совсем позабыл меня. – Стю полностью разделся и лег на продавленный матрас. – Ну, идите сюда, что стоите-то? Малахольный какой-то, право слово.
Холмс подошел к кровати и оглядел худое, хрупкое даже тело Стю, вытянутое на сером убогом покрывале.
- Я лучше тебе отсосу, – вдруг сказал он и быстро, как будто боясь передумать, опустился на колени перед кроватью.
Стю сел, ухмыляясь:
- А, так бы сразу и сказали, чо молчали-то… – Он спустил худые ноги с петушиными икрами по сторонам от Холмса. Его член висел вяло, чуть на сторону, и он быстро подергал его рукой, приводя в готовность.
Холмс хотел закрыть глаза, как делал это почти каждый день на протяжении тех двух лет, что Лоу учился в школе, но потом подумал, что это глупо. Он взял не слишком большой член Стю в рот и принялся посасывать – почти рефлекторно, без малейшего чувства удовольствия или неловкости.
Но в какой-то момент Стю обхватил его голову руками и застонал протяжно. Это было совсем не так, как с Лоу, и Холмс подумал, что и с Уотсоном, возможно, тоже было бы не так. Он все-таки закрыл глаза и какое-то время пытался представить на месте Стю Уотсона. И не мог.
В конце концов он точно поймал момент, когда Стю готов был уже кончить, и вытолкнул его член изо рта.
Вытерев рот ладонью, Холмс смотрел на Стю совершенно сумасшедшими глазами.
- Эй, – сказал Стю, – не понравилось чего? Ну, давай тогда я, я умею, доктор вам плохого не посоветует. – И он протянул руку к брюкам Холмса.
Холмс оттолкнул его руку и выбежал на улицу, не слушая крики Стю об оплате.
***
Уотсон места себе не находил целый вечер. Он освободился от пациентов еще до двух, но Холмса на Бейкер-стрит уже не застал. Не явился тот и к обеду. Уотсон съездил в клуб, вернулся, а Холмс так и не приходил домой.
Наконец около десяти вечера он поднялся в гостиную, и Уотсон встал из кресла, встречая его.
Холмс выглядел ужасно. Глаза обвели черные круги, он шатался то ли от усталости, то ли от голода, а скорее всего, от того и другого. Уотсон бросился подхватить его, но Холмс отшатнулся к стене и чуть не сшиб химический столик.
- Уотсон! Уотсон! Не трогайте меня! – повторял он, как заклинание.
- Хорошо, хорошо, но сядьте, Холмс. Что случилось с вами, дорогой мой?
- О, нет, Уотсон, не говорите ничего…
- Как это не говорить, Холмс? Где вы были? Это новое расследование?
При словах о расследовании Холмс бросил на Уотсона такой взгляд, что тот осекся.
- Да, если хотите, – почти твердо произнес Холмс. – Я был в одной табачной лавке.
- Табачной лавке?
- На Ридженс-стрит. Под видом клиента, вскрыл гнездо разврата в нашем обожаемом Лондоне.
- Холмс…
- Да, знаете, там самый натуральный бордель. И особенно выделяется один мальчишка… по имени Стю.
Уотсон все-таки подхватил Холмса, потому что тот уже сползал по стенке, и усадил его на диван. Потом сунул ему в руку стакан с бренди, но руки у Холмса так тряслись, что он едва его не выронил.
- Зачем вы ходили туда, господи боже…
- Как это зачем? Я же объясняю вам – вскрыл язву на теле общества. Холмс говорил прерывисто, губы его тряслись, а дыхания не хватало. – Только что опустил в почтовый ящик у Скотланд-Ярда анонимный донос. Завтра ваше тихое местечко накроют частой сетью. Всех, всех выметут поганой метлой…
- Холмс, вам надо лечь, вы совершенно не в себе. – Уотсон совершенно не думал сейчас ни о Стю, ни о том, что Холмс, оказывается, следил за ним. Он думал только о Холмсе. И сердце у него разрывалось. – Это все ничего, – сказал он невпопад.
- Ах, оставьте! – Холмс вскочил и бросился в спальню.
- Нет, – тихо сказал Уотсон, – теперь уж не оставлю. – Он встал и прошел за Холмсом.
Холмс опустился на кровать совершенно без сил. Его лицо дергалось в странной судороге.
- Уотсон, как вы не понимаете, я совершил подлость! – Он закрыл лицо руками.
4.
- Это ничего, – опять повторил Уотсон. Он смотрел на Холмса и понимал, что должен сейчас чувствовать разочарование, горечь или, быть может, даже отвращение. Но он заглядывал в свое сердце и не находил ни следа этих чувств. Он смотрел на Холмса, и любовь переполняла его существо – любовь и желание защищать этого человека, что бы ни случилось.
Он сел рядом с Холмсом. Несколько секунд он медлил, потому что у него вспотели руки. И потом он даже закрыл глаза от охватившего его почти детского страха, но все-таки взял Холмса за плечи и прижал к себе, понимая и изо всех сил жалея, что его нежности недостаточно, чтобы того утешить.
Уотсон целовал его шею, затылок, потом отнял его руки от лица и посмотрел в сияющие от стоящих в них слез глаза.
- Однажды я уже говорил вам это, Холмс… Шерлок, но это было неправдой. Это было мороком и сном, который я прошу вас забыть. Потому что я снова хочу сказать вам кое-что. – Уотсон перевел дух. – Я люблю вас.
Холмс смотрел на Уотсона, широко раскрыв глаза, так что слезы перестали держаться в них и сбежали по щекам двумя влажными дорожками. Уотсон проследил за ними взглядом и улыбнулся. Потом он медленно наклонился к лицу Холмса и осторожно поцеловал сначала одну, а потом другую.
Холмс обхватил его голову руками и силой прижался губами к его рту. Он совсем не умел целоваться – делал все слишком быстро и сильно, – сердце Уотсона защемило от этого, как будто он был виноват…
Да, он был виноват.
Он отчетливо ощутил это сейчас. Понял не рассудком, а сердцем, которое страшно билось в груди. Уотсон тоже обнял Холмса, осторожно, как будто тот был хрупок. Он был виноват и просил прощения. Нежно целуя Холмса в горячие губы, мокрые щеки, закрытые веки… Расстегивая на нем жилет – медленно и осторожно, – дрожа от нетерпения и своей медлительностью наказывая себя за вину.
Холмс слегка отстранился и снова посмотрел на Уотсона:
- О, умоляю вас, скажите, что я не ослышался.
- Я люблю вас, Холмс. – Уотсон опять улыбался. Он и сам не мог понять, почему никак не может убрать с лица этой неуместной улыбки. Но он не мог не улыбаться, потому что вместе с виной он чувствовал и счастье.
- О господи, Уотсон, – произнес Холмс едва слышно, – позволите ли вы мне теперь ответить вам?
- Я жажду этого всем сердцем! – Уотсон схватил Холмса за дрожащие руки, которыми тот пытался развязать его галстук.
Холмс перевел дух:
- Я люблю вас, Джон Уотсон.
Доктор не выдержал этой минуты. Потом он долго корил себя за то, что не задержался, не запомнил, не ухватил мгновения, но в тот момент это было выше его сил – он поцеловал Холмса в губы, прижимая к себе его лицо, понимая, что, возможно, делает ему больно.
Холмс откинулся под его напором и оперся на руки, а Уотсон, едва переводя дыхание, покрывал поцелуями его шею, грудь и плечи, с которых стянул сорочку, едва не разорвав тонкий батист.
- Подождите, – вдруг сказал Холмс.
Уотсон замер, на целую секунду переселившись в ад, полагая, что сделал что-то не так.
- Я хочу, чтобы вы разделись, я хочу на вас посмотреть…
Уотсон взглянул на Холмса удивленно, но все-таки расстегнул и снял жилет.
- Вы хотите, чтобы я разделся полностью?
Холмс кивнул. На его скулах алел румянец, глаза блестели, а черные волосы растрепались, он тяжело дышал, чуть приоткрыв рот – Уотсон подумал, что никогда еще не видел ничего более прекрасного. Он встал на ноги и продолжил раздеваться, стараясь не сводить взгляда с Холмса. В конце концов он встал перед Холмсом полностью обнаженный. Помедлив секунду, он опустил руки, которыми прикрывал поначалу пах, и выпрямился.
Уотсон был прекрасен. Холмс не мог остановить круженья в голове, от которого даже слегка подташнивало, когда смотрел на него. Каштановые, чуть волнистые волосы обрамляли голову подобно царской короне, кожа Давида обтягивала ровный рельеф мышц, широкая грудь вздымалась, а великолепное естество под жадным взглядом Холмса наливалось силой.
Уотсон улыбался уже так, что были видны все его тридцать два белейших и крепчайших зуба.
- Не смейтесь надо мной! – Холмс предостерегающе поднял бровь.
- И не думал, дорогой мой. – Уотсон все-таки рассмеялся. – Но простите, я не могу удержаться, я тоже хочу посмотреть на вас!
- Уверяю вас, это вовсе не так интересно! – махнул рукой Холмс.
- Э, нет, – Уотсон продолжал смеяться, – тогда хоть расскажите мне, что видите.
- Я вижу юного пслалмопевца, юного царя, который достоин тысячи жен и сотни любовников среди лучших воинов.
- О, Холмс, – Уотсон посмотрел на Холмса растроганно, потому что в голосе и интонациях Холмса не было и тени шутки, он говорил серьезно, – я всего лишь ваш сосед по квартире. Подумать только, почти случайно…
- Нет! – Холмс подскочил и закрыл Уотсону руку рот? ладонью. Теперь, когда они стояли рядом и Уотсон чувствовал сильную руку на своих губах, Холмс казался ему уже не хрупким – сильным, властным, божественным, как и прежде. – Не случайно.
Уотсон чуть мотнул головой, освобождая губы, и поцеловал округлое плечо Холмса с чуть выступающей косточкой, потом ключицу и родинку в основании шеи.
- Я приношу клятву, – прошептал он в ухо Холмса, – клятву верности моему божеству. Чтобы служить вам и в горе и в радости, в болезни и в несчастии до тех пор, пока…
- Не надо, – тоже шепотом ответил Холмс, – просто любите меня, Уотсон.
Уотсон обнял Холмса за талию и осторожно опустил снова на кровать. Он расстегнул ему брюки и, не торопясь и не смущаясь, стянул их с краснеющего Холмса вместе с бельем. Затем он вытянулся рядом на кровати и положил руку Холмсу на живот.
- Обещайте мне, Холмс, – серьезно сказал он, – что, если вам что-то не понравится, вы скажете мне об этом.
Холмс быстро кивнул и прикрыл глаза.
Уотсон вздохнул. Он осторожно провел теплой ладонью по плоскому животу Холмса вверх, к груди, повторяя рельеф мышц, обвел пальцем темный сосок, потом другой. Он думал делать это как можно медленнее, чтобы следить за тем, как точеный профиль Холмса теряет напряженную сосредоточенность, смягчается, как губы трогает едва заметная улыбка. Еще какое-то время Уотсон гладил ключицы и плечи, потом провел ладонью по скуле – чуть даже грубо, оставив розовый след, и не выдержал, перекатился и накрыл тело Холмса своим, нашел его губы – приоткрытые, жаркие, и целовал, целовал их долго, до тех пор пока глаза Холмса не распахнулись и в их невозможной глубине не заплескалось явное, непреодолимое желание.
Уотсон опустил правую руку и обхватил пальцами твердый член Холмса. Почувствовал пульсацию крови.
Ресницы Холмса затрепетали, на его лице читался почти испуг, хотя губы были сосредоточенно поджаты.
Уотсон опять не мог не улыбнуться, он привстал и согнул ноги Холмса в коленях, устраиваясь между ними. Лизнув палец, он осторожно провел им между ягодиц, даже ничего такого не думая, просто проверяя реакцию – Холмс на секунду замер, но потом легонько погладил Уотсона пальцами по бедру, не меняясь в лице, все с тем же сосредоточенно-испуганным выражением.
- Все будет хорошо, – Уотсон говорил это одними губами, наклоняясь и целуя согнутые, острые колени Холмса, – все будет хорошо… Правда, – вдруг остановился он, – нам понадобится вазелин. Я схожу наверх?
Холмс испуганно помотал головой:
- Нет, не оставляйте меня, Уотсон.
- Тогда…
- Я хочу, чтобы вы сделали все, что умеете.
- О господи, Холмс, – Уотсон засмеялся, – еще успеется, правда. Я люблю вас, каждый дюйм вашей кожи, каждый ваш выдох. Вам никуда не деться от меня.
- Я хочу, – упрямо повторил Холмс.
Тогда Уотсон позволил своей руке быть настойчивее.
Холмс прикрыл глаза и запрокинул голову, когда пальцы Уотсона проникли внутрь. У него были очень горячие пальцы. Жар от них поднимался по внутренностям и бил в диафрагму, торопя дыхание, биение сердца, ток крови.
Уотсон осторожно приподнял бедра Холмса и подтянул его повыше, осторожно поглаживая живот.
Он толкнулся сначала осторожно, но Холмсу все равно пришлось закусить губу, чтобы не вскрикнуть, а потом сильнее и сильнее.
- Я – человек, Уотсон, человек, вы понимаете? – шептал Холмс, глотая слезы.
- Да, да, – подтверждал Уотсон, почти ничего уже не соображая, не понимая, где они и что они делают, ощущая только, что они не сами по себе, а вместе, вдвоем состоят из плоти. Плоти, которая горит, горит подобно божественному огню, которая одухотворена, как в самом начале времен, до грехопадения.
Уотсон на несколько секунд даже совсем забыл о Холмсе, потому что перестал существовать и Холмс, и он сам – они соединились в гомункулуса, единое существо, полное только животной пульсацией жизни, которая рвалась наружу, сочилась из пор этого существа, разрывала ткани и слизистые – и наконец вырвалась, подобно гигантской волне света, сметая остатки плоти и возвращая Уотсону и Холмсу чувство отдельности.
Уотсон упал лицом в живот Холмса, мокрый от пота и спермы, прижимая горящий лоб, щеки, губы к твердым, вздымающимся от дыхания мышцам. Минуту Уотсону потребовалось, чтобы найти свои руки и все остальное тело и, осторожно высвободившись, вытянуться рядом с Холмсом, накрыв его согнутым бедром.
Холмс тяжело дышал и смотрел в потолок ничего не видящими, широко раскрытыми глазами.
- Мне показалось, что я умер, Уотсон, – сказал он, когда Уотсон положил тяжелую руку поперек его груди.
- Посмотрите на меня, Холмс. – Уотсон повернул к себе его лицо и, когда их глаза встретились, в тишине, вдруг воцарившейся в комнате, в квартире и, казалось, во всем мире, затянутом черным ночным покрывалом, произнес:
- Если я пойду долиной смертной тени, то не убоюсь зла, потому что ты со мной.
@темы: авторский фик, ШХ'Гранада, АКД
Дело не в "сверх". Но Холмс стал умным и гениальным не вдруг в 20 или в 30 лет. Он таки, ИМХО, особенный с рождения.
В фике нарисован мир, где старшие имеют право всовывать свой член в младших, а те обязаны терпеть. Хотя я сильно сомневаюсь, что у нежелающих не было возможности сопротивлятся. Ибо всегда были те, кому все равно, те кто не умеет сопротивлятся - так зачем ломать тех, кто сопротивляется? Нарываться на скандал?
И мне очень грустно, что норма для тебя воплощена в единственном варианте поведения((((
Оттого, что насилие стало обычаем, оно насилием быть не перестает.
Э, пардон. Есть разница между обожанием и ухаживанием за хорошенькими мордашками и откровенным насилием - причём в школе, а не в колледже. И в том же дайре Тесс есть и истории о том, как директора, у которых такое процветало, кончали очень плохо_)
И именно о школе с 11 до 17 лет примерно и шла речь у Тесс, и не только у нее. В коллеждах университета занимались совсем другими вещами))))))))))
Я очень даже верю этому, и я считаю, что он от природы очень эмоциональный человек, и, видимо, в детстве-юности ему было очень трудно со своими эмоциями справляться, и вероятно он считал, что развитие способностей к логическому мышлению поможет ему справляться с эмоциями.
Но каким боком это связано с двумя годами сексуального принуждения? Если он был импульсивным и эмоциональным товарищем, то тем более, скорее бы в драку кинулся, чем стал отсасывать в обмен на покровительство
Ну нельзя у себя ум развить, ИМХО.
Наблюдательность - можно, логику - наверное тоже. Но не ум.
Понимаешь, Холмс в той ситуации, ИМХО, мог подчинится насилию - но не на два года, вот в чем фишка. Он голову бы сломал, но придумал бы, как этого избежать, не дожидаясь, пока Лоу выпустится.
Как именно - не знаю.
Из этого маленького Холмса, (все-таки не надо обвинять его во "встраивании в систему", если бы он встроился, как многие и многие другие, он бы нормально женился в положенный ему срок, или завел бы иные отношения, но никак не получил бы такую травму) не выросла бы Мильва, тут я согласна, но Мильва - не канонный Холмс.
Скажу честно, эпизод из детства Холмса меня потряс, но не сквикнул. Потому что я могу допустить, что было в детстве Холмса что-то такое, страшное, в чём ему никто не помог, отчего потом и одиночество, и замкнутость, и недоверие к людям. Но даже не хочется по этому вопросу спорить, потому что главное в тексте для меня не это.
Вот от этих слов меня до дрожи пробрало: Если я пойду долиной смертной тени, то не убоюсь зла, потому что ты со мной. Это самое дорогое и важное, что я хочу видеть в отношениях Холмса и Уотсона, ощущение их единства, близости, нужности друг другу, любви до конца жизни и даже после смерти. И я так рада, что они оба это поняли; и верю в их счастье, хотя легким оно, наверное, не будет)
НО
я думаю, что в этом тексте ужасно, просто невыносимо хотелось, чтобы Холмс сопротивлялся. вот тут выше кто-то писал про щепку в зад, и это общая идея, согласитесь. так вот Холмс и текст виноват только в том, что наши ожидания разочаровал. про себя скажу в первую очередь - да я бы хохотала и прыгала по комнате, если бы Холмс придумал какую-то штуку и
всех замочилвсе кончилось бы хорошо. но это опять же та ситуация, в которой он мог сделать что-то блестящее, а мог и оступиться.Мильва, я там выше писала уже, про Кэтин "Маяк" - мне кажется ситуация вообще похожа очень. разница в том, что через много-много лет Майкрофт покарал
анальнопридурка Гарри и все возрадовались (ну и я как все, конечно)). но то ведь было решения Майкрофта, а не Холмса и оно имхо было очень характерно именно для него.я-то к чему это написала - к тому, что это частность, но во многом Кэти угадывает мотивы Холмса очень ярко, несмотря на все остальное.
Ural Lynx спасибо! Я очень рада, что тебе понравилось и что ты в них поверила. Мне очень хотелось, чтобы в хэ, хотя бы и относительный, тут верилось бы! И да, ты права, это самое главное - чтобы Уотсон был рядом, несмотря ни на что!
koudai дело не в том, что это частый мотив в фикшене (которого я не читала, кстати), а в том, что это действительно хотя бы частично какие-то вещи объясняет. Ну, может быть, не на сто процентов, я не знаю.
И ты права в том, что к Холмсу такие требования - он уже и в детстве не имеет права на ошибку((( а уж во взрослом возрасте - ваще холмсбыникагда. Мне обидно за него, тем более я и писала оба фика про то, как плохо быть кумиром чьим-то.
Да, мы имеем у Холмса некий набор тараканов. А проще эти тараканы разве человек заработать не может?
слушай, не надо мне приписывать то, что я не делаю. Меня обвинили в ООСе, я утверждаю, ссылаясь на канон, что у меня ООС минимальный, но это не значит, что могло быть все ТОЛЬКО так и никак иначе. Я этого нигде и никогда не утверждала.
У этого Холмса - случилось так, вот и все.
Собственно, вот это я и хотела услышать))
А проще - достаточно иногда быть очень несчастным в своей семье. Для начала.
logastr А помнишь, ты жаловалась, что в ШХ-фандоме никто ничего не критикует - и это ужасно скучно?
и - очень важно же - что детство/юность не просто придумываются, а рассчитываются исходя из тех качеств, о которых нам известно из канона. ну ты же сама так делаешь, правда?
sige_vic ну вот на меня снизошла манна в виде дискуссий, и это здорово на самом деле, я рада! )))))
- Вы никогда не слышали от меня о Викторе Треворе? - спросил Шерлок
Холмс. - Он был моим единственным другом в течение двух лет, которые я
провел в колледже. Я не был общителен, Уотсон, я часами оставался один в
своей комнате, размышляя надо всем, что замечал и слышал вокруг, - тогда
как раз я и начал создавать свой метод. Потому-то я и не сходился в
колледже с моими сверстниками. Не такой уж я любитель спорта, если не
считать бокса и фехтования, словом, занимался я вовсе не тем, чем мои
сверстники, так что точек соприкосновения у нас было маловато. Тревор был
единственным моим другом, да и подружились-то мы случайно, по милости его
терьера, который однажды утром вцепился мне в лодыжку, когда я шел в
церковь. Начало дружбы прозаическое, но эффективное. Я пролежал десять
дней, и Тревор ежедневно приходил справляться о моем здоровье. На первых
порах наша беседа длилась не более минуты, потом Тревор стал засиживаться,
и к концу семестра мы с ним были уже близкими друзьями. Сердечный и
мужественный, жизнерадостный и энергичный, Тревор представлял собой полную
противоположность мне, и все же у нас было много общего. Когда же я узнал,
что у него, как и у меня, нет друзей, мы сошлись с ним еще короче.
Реджинальд Месгрейв учился в одном колледже со мной, и мы были с ним
в более или менее дружеских отношениях. Он не пользовался особенной
популярностью в нашей среде, хотя мне всегда казалось, что высокомерие, в
котором его обвиняли, было лишь попыткой прикрыть крайнюю застенчивость.
но честно, я не совсем понимаю, о чем ты сейчас говоришь. о том, что у Холмса таки были друзья? но точно также можно фантазировать на тему что с ними потом стало и какие конкретно отношения у них были. просто в целом у Холмса был приятель в школе и приятель в колледже, и хотя в моем фаноне, например, эти отношения были весьма прохладными, но это только мой фанон. могло быть что угодно.
это как-то вступает в противоречие с текстом?
Не обижайся, пожалуйста. Ты написала потрясающую, захватывающую историю. читать дальше
logastr пишет и далее по тексту.
Именно поэтому меня этот фрагмент так сильно и сквикнул. Он может быть объяснением холмсовской асексуальности (одним из, по крайней мере), но зато перечеркивает напрочь кучу других холмсовских качеств.
Sectumsempra. это похоже очень на рассказ Чехова "Срезал"
Мильва я не вижу, чтобы что-то перечеркивало. Уже выше много раз говорила)))) Щас начну как Сема ссылки давать))